— Infame
[47]! — сказала Мета.
И бросилась в подушку и рыдала.
Владимир Соловьев. На заре туманной юности…
Всю эту ночь я провел без сна. Но больная фантазия не вызывала передо мною, как это обыкновенно бывает, бессвязные тени былых и небывалых сцен и событий в пестрых и неожиданных сочетаниях. Этот раз в моем бессонном бреде были связь и единство. Все с большею и большею ясностью вставал передо мною непрерывный ряд подробностей одного давнего и, казалось, совершенно забытого происшествия. Хотя этот случай имел совершенно ничтожное начало, но конец его оставил глубокий след в моей внутренней жизни. Я рад, что болезненное воспоминание возвратило мне теперь все эти подробности, и спешу записать их, пока оно передо мною.
I.
Мне было тогда 19 лет, это было в конце мая, я только что перешел на последний курс университета и ехал из Москвы в Харьков, где должен был иметь чрезвычайно важное объяснение с одною своею кузиной, к которой я уже давно, месяца три или четыре, питал нежную и весьма возвышенную любовь. Ради нее я решил сделать большой крюк, так как настоящая цель моего путешествия находилась в киргизских степях, где я намеревался восстановлять кумысным лечением свой организм, сильно расстроенный от неумеренного употребления немецких книг.
Я сел в вагон 2-го класса. В другом углу того же сквозного вагона поместилась молодая белокурая дама в светло-сером дорожном платье. Она ласково и весело разговаривала с тремя провожавшими ее мужчинами, и когда поезд тронулся, долго кивала им из окошка и махала платком.
Между смежными отделениями вагона была только низенькая перегородка, через которую я мог свободно разглядывать свою vis-a-vis, чем я и занялся, так как ничего более интересного в вагоне не находилось. Она была небольшого роста, худенькая и очень стройная. Лицо у нее было далеко не красиво, с неправильным носом и широким ртом. Но когда она ласково взглядывала своими светлыми глазами, это некрасивое и простое лицо становилось чрезвычайно привлекательным. Не то, чтобы ее взгляд был особенно выразителен, но в нем было что-то более глубокое, чем мысль, какой-то тихий свет без огня и блеска. Эти глаза привлекли и заинтересовали меня с первого взгляда. Заметил я также ее густые пепельные волосы. Мне показалось, что и она часто на меня взглядывала с благосклонною и ободряющею улыбкой, при чем я, разумеется, принимал мечтательный и разочарованный вид. Но заговорить я с нею не решался, отчасти потому, что и неудобно было через перегородку, а еще более потому, что при всем своем гордом виде был до крайности робок, и взгляд любой женщины мог произвести во мне замирание сердца и онемение языка.
К моей спутнице несколько раз приходила из другого вагона пожилая дама, как оказалось потом, родственница ее мужа, ехавшая со своим семейством в первом классе. Они разговаривали, частью по-французски, о житейских делах. Из этого разговора я мог узнать только, что они москвички и едут в Крым.
II.
Эта дама в сером платье решительно мне нравилась. У нее был такой тонкий, изящный поворот головы, когда она разговаривала, все ее движения были так грациозны и женственны.
— А, все-таки, моя Ольга гораздо лучше, — сказал я себе мысленно и, закрыв глаза, стал думать об Ольге, о предстоящем неожиданном для нее свидании в Харькове, представлял себе, как она вскрикнет, увидя меня, как побледнеет и даже, может быть, упадет в обморок от нечаянной радости, как я ее приведу в чувство и что я ей буду говорить.
Но да не подумает кто-либо, что я ожидал обыкновенного любовного свидания с однеми ласками и нежностями. О, нет, я был далек от такого легкомыслия. Конечно, я допускал и элемент нежности, но он должен был составлять только тень картины, главное же дело было совсем в другом. Я хотел видеться с Ольгой для того, чтобы «поставить наши отношения на почву самоотрицания воли». Поистине таково было мое намерение. Я должен был сказать ей приблизительно следующее: — «Милая Ольга, я люблю тебя и рад, что ты любишь меня также. Но я знаю, и ты должна это узнать, что вся жизнь, а, следовательно, и цвет жизни — любовь, есть только призрак и обман. Мы безумно стремимся к счастию, но в действительности находим одно только страдание. Наша воля вечно нас обманывает, заставляя слепо гоняться, как за высшим благом и блаженством, за такими предметами, которые сами по себе ничего не стоят; она-то и есть первое и величайшее зло, от которого нам нужно освободиться. Для этого мы должны отвергнуть все ее внушения, подавить все наши личные стремления, отречься от всех наших желаний и надежд. Если ты, как я уверен, способна понять меня, то мы можем вместе совершить жизненный путь. Но знай, что ты никогда не найдешь со мною так называемого семейного счастия, выдуманного тупоумными филистерами. Я познал истину, и моя цель — осуществить ее для других: обличить и разрушить всемирный обман. Ты понимаешь, что такая задача не имеет ничего общего с удовольствием. Я могу обещать тебе только тяжелую борьбу и страдание вдвоем.»
Вот что я намеревался сказать хорошенькой семнадцатилетней Ольге. Вообще учение о совершенной негодности всего существующего составляло главную тему моих разговоров с кузинами, которых у меня было несколько и в которых я поочередно влюблялся. Зло и ничтожество жизни были, конечно, известны мне отчасти и из собственного опыта. Я по опыту знал, что поцелуи кузин недолговечны и что лишний стакан вина причиняет головную боль. Но если жизненный мой опыт и не был еще достаточно богат, зато я очень много читал и еще больше думал, и вот годам к восемнадцати я додумался до твердого убеждения, что вся временная жизнь, как состоящая единственно только из зол и страданий, должна быть поскорее разрушена совершенно и окончательно. Едва успел я дойти до этого собственным умом, как мне пришлось убедиться, что не я один был такого мнения, но что оно весьма обстоятельно развивалось некоторыми знаменитыми немецкими философами. Впрочем, я был тогда отчасти славянофилом и потому хотя допускал, что немцы могут упразднить вселенную в теории, но практическое исполнение этой задачи возлагал исключительно на русский народ, при чем в душе я не сомневался, что первый сигнал к разрушению мира будет дан мною самим.
III.
Справедливость требует заметить, что самоотрицание воли и необходимость уничтожить вселенную не составляли еще самой мудреной части того учения, которое я преподавал своим счастливым кузинам. За год перед моею поездкой в Харьков, одна из них — голубоглазая, но пылкая Лиза, тогдашний предмет моей страсти — удостоилась в один прекрасный летний вечер быть посвященной в тайны трансцендентального идеализма.
Гуляя с нею по аллеям запущенного деревенского парка, я не без увлечения, хотя сбиваясь несколько в выражениях, объяснил ей, что пространство, время и причинность суть лишь субъективные формы нашего познания и что весь мир, в этих формах существующий, есть только наше представление, то есть что его, в сущности, нет совсем. Когда я дошел до этого заключения, моя собеседница, все время очень серьезно смотревшая своими большими зеленоватыми глазами, улыбнулась и с явным лукавством заметила: