Во-вторых, это очень четкая экономическая программа, ориентированная на установление тотального контроля центральной власти над основными отраслями экономики и крупнейшими корпорациями. Как собственность «олигархов» (многие уже объявили, что «если государство потребует отдать мои активы, я это сделаю, так как не отделяю себя от государства»
[152]), так и полномочия профсоюзов давно стали условными, что базируется на двух банальных фактах: с одной стороны, большинство крупных бизнесов действуют в секторах, где они остаются полностью зависимыми от решений чиновников (выдачи и продления лицензий, выделения участков под застройку, сертификатов соответствия и т. д.) и от выделяемых бюджетных средств (сегодня в России целые отрасли выживают практически исключительно благодаря государственным заказам); с другой стороны, больше половины населения получают свои основные доходы непосредственно от государства или от государственных предприятий. Власть усиливает свое присутствие в экономике (доля ВВП, производимая в сфере государственных услуг или на государственных предприятиях, выросла с 25–30 % в 1995 году до 35 % в середине 2000-х и 70 % в 2015 году
[153]); всего шесть крупнейших госбанков контролируют 57 % активов банковской системы
[154]; в условиях закрытости внутреннего кредитного рынка власть становится «кредитором последней инстанции» для частных компаний, которые могут оказаться в непростом финансовом положении, и т. д. Осуществляя упомянутый «размен свободы на благосостояние», государство по сути определяет оптимальный уровень потребления населения и задает стандарты жизни тех или иных социальных групп. Это, на мой взгляд, крайне напоминает описание, согласно которому «фашистское государство заявляет свои претензии и на экономическую сферу; через созданные им корпоративные институты его влияние достигает самых отдаленных территорий, обеспечивая движение всех экономических сил нации, организованных в отрасли и ассоциации, в [жестких] рамках государственной структуры»
[155]. Конечно, совокупность относительно разрозненных госкорпораций, унитарных и казенных предприятий пока не может быть названа аналогом созданного в Италии в 1926 году Национального совета корпораций, однако «фашистский режим не имеет намерений национализировать или предельно бюрократизировать все народное хозяйство — достаточно организовывать и дисциплинировать его через корпорации, которые выступают наиболее значимыми агентами государства, но при этом не являются бюрократическими структурами»
[156]. Контролируемая же государством экономика выступает — и это видно сейчас в России всё отчетливее — основой для политической консолидации и территориальной экспансии.
В-третьих, это одновременно усиление и ослабление монополии на насилие, которое считается фундаментальным признаком государства. Несмотря на свою тоталитарную природу и на масштабные силовые структуры, последние в фашистских государствах всегда были «диверсифицированными» и состояли как из формальных органов государственного подавления («правоохранительными» их назвать было довольно сложно), так и из «общественных» и корпоративных институтов, задачей которых было поддержание порядка в стране. В России за последние 20 лет нельзя не заметить резкого увеличения количества силовых структур и численности их персонала (сегодня в полиции, Национальной гвардии, ФСБ, Прокуратуре и Следственном комитете, ФМС, Госнаркоконтроле, Службе судебных приставов и некоторых других подобных структурах служат 4,40–4,45 млн человек
[157]), — однако параллельно возникают корпоративные структуры безопасности (а по сути — корпоративные армии) госкомпаний и коммерческих структур; малоконтролируемые даже федеральным центром региональные вооруженные группировки (только в Чечне гвардия Р. Кадырова насчитывает около 30 тыс. человек
[158]); разного рода аналоги фашистских чернорубашечников, контролирующие «общественную нравственность», разрушающие «неугодные» выставки или борющиеся посредством зеленки и кислоты с национал-предателями, будь то оппозиционными активистами или сотрудниками средств массовой информации. При этом все более очевидно, что борьба с политическими оппонентами режима становится важнейшей задачей судебной системы, а выносимые по «резонансным» делам приговоры практически всегда согласовываются с соответствующими уровнями власти. Также заметно, что в обществе возникает достаточно большая каста «неприкасаемых», в центре которой находятся сотрудники силовых структур, правящей партии и правоохранительных органов. И хотя в отношении них не существует такого запрета на уголовное преследование, который имел место в той же Италии
[159], примеры безнаказанности даже не столько чиновников, сколько «активистов» и приближенных к власти «силовиков» становятся всё более многочисленными.
В-четвертых, нельзя не отметить совершенно особенной роли символизма и пропаганды, которые, как и в прежних фашистских режимах, позволяют оправдывать «массовую мобилизацию и харизматическое лидерство, а также допущение насилия, производимого “от имени народа”, как массового явления»
[160]. Пропаганда играет особенно важную роль по двум причинам. С одной стороны, даже несмотря на достаточно благоприятные внешние условия, российская экономика показывает не слишком блестящие результаты и за последние 10 лет проделала цикл, крайне похожий на тот, который прошла экономика Италии в 1926–1942 годах; поэтому подмена фактов экономических успехов рассуждениями о возрождении нации крайне важна и злободневна. С другой стороны, пропагандистский аппарат позволяет поддерживать население в состоянии пусть и воображаемой, но мобилизации
[161], если уж реальность современной жизни такова, что подлинной мобилизации добиться невозможно; инструментами для этого становится переписывание истории (и выдумывание альтернативных исторических повествований), создание новых национальных мифов, популяризация примитивных и не имеющих отношения к реальному положению дел в жизни и науке трактовок, активизация официальной Церкви и т. д. В российской ситуации сама по себе пропаганда и «идеологическая работа» сталкиваются с серьезными трудностями — прежде всего потому, что идеологии как таковой у режима нет
[162], а история, на возвеличивание которой он опирается, крайне противоречива (в новой политической реальности власть пытается объединить как элементы имперского наследия, так и характерные черты и институты коммунистического режима, разрушавшего и уничтожавшего наследие империи). Это приводит к опоре на масштабную ложь и фальсификацию данных, к последовательному искажению фактов, которое прослеживается на всех уровнях власти (после большинства значимых выступлений В. Путина журналисты соревнуются в обнаружении максимального числа непроверенных и ложных заявлений
[163]). Как следствие, государство со все большей активностью стремится бороться с альтернативными взглядами: усиливается контроль над средствами массовой информации; все чаще можно слышать разговоры об ограничении свободы доступа к интернету; появляются все более экзотические определения «экстремизма»; принимается все больше законов и норм, имеющих скорее символическое, чем реальное значение, которые на деле практически не применяются
[164]; в борьбе с инакомыслием права граждан начинают ограничиваться во внесудебной форме (например, выезд из страны предлагают закрыть вследствие «предостережения», вынесенного правоохранительными органами
[165]). Вся эта политика, повторю еще раз, ведется исходя из постулируемого значения «традиционных ценностей», «приоритета духовного над материальным»
[166] и, разумеется, превознесения роли и значения государства.