Пятого (семнадцатого) марта Лев узнал из газет, что 19 февраля вышел императорский манифест об отмене крепостного права в России. Это было огромным событием, но обменяться мнениями с Герценом не успел – в тот же день отправлялся в Бельгию. Как встретили новость мужики в Ясной Поляне? Объяснил ли им кто-то условия освобождения? Не нашлись ли в народе горячие головы, которые станут требовать немедленного и безусловного освобождения? Естественно было бы Толстому поспешить к себе, чтобы помочь мужикам, которых так любил, в их растерянности. Но в Брюсселе он вдруг решил, что нет никакой необходимости возвращаться в Россию. Отмена рабства была делом не его рук. Если бы правительство позволило ему стать первым, кто освободил своих крестьян, с каким энтузиазмом он стал бы убеждать других собственников последовать своему примеру. Но не будучи у истоков этого движения, Лев чувствовал себя обделенным в своем стремлении к социальной справедливости. От человека его характера нельзя требовать одинакового пыла и в послушании, и в апостольской миссии. Он создан, чтобы в одиночку завоевывать вершины, но не смешиваться с толпой. Царский манифест, который опубликовали все газеты и который зачитан был во всех храмах, стал законом для всех, ему следовало подчиниться, но без поспешности.
Тем временем из России приходили тревожные известия: манифест, написанный весьма помпезно, не был понят народом. Предполагалось, что в течение двух лет крепостные крестьяне и дворовые люди будут по-прежнему находиться в подчинении у своего хозяина, который больше не вправе продать их, отправить в другое владение или разлучить с семьей и детьми. Во время этого переходного периода с них будет взиматься налог в размере 30 рублей с мужчины и 10 – с женщины. В 1863 году они будут освобождены ото всех обязательств по отношению к бывшему владельцу. Не привязанные к земле дворовые смогут пойти работать, куда захотят, не получив при этом земли. Крепостные будут иметь право на землепользование, величина надела будет высчитываться, согласно специальным таблицам, исходя из конкретных условий. Возможны два варианта: оброк, когда за нее надо будет выплачивать 8—12 рублей с человека в год, и барщина, предусматривающая работу на хозяйской земле в течение 40 дней в год для мужчин и 30 – для женщин. Практическое выполнение всех этих мер возложено было на мировых судей, которых следовало выбирать из представителей дворянства в каждой губернии. Если освободиться хотели крестьяне, не владеющие никаким имуществом, государство предоставляло им необходимую сумму, с тем чтобы они могли выплатить ее хозяину, сроком на сорок девять лет с возмещением ежегодно 6 % от размера оброка. Из всего предложенного мужики поняли три вещи: землю немедленно они не получат, освобождение наступит только через два года, а если между ними и хозяином возникнут противоречия, урегулировать их должны будут представители дворянства.
Сергей сообщал Льву из Ясной 12 марта 1861 года, что манифест был прочитан мужикам, которые не слишком внимательно его слушали, и что, кажется, они скорее недовольны. Поскольку же не поняли ничего, то остались совершенно равнодушны. На его предложение объяснить суть документа крестьяне ответили отказом. Узнав эти подробности, Толстой обращается к Герцену:
«Читали ли Вы подробные положения о освобождении? Я нахожу, что это совершенно напрасная болтовня. Из России же я получил с двух сторон письма, в которых говорят, что мужики положительно недовольны. Прежде у них была надежда, что завтра будет отлично, а теперь они верно знают, что два года будет еще скверно, и для них ясно, что потом еще отложат и что все это „господа“ делают».
[324]
Но, беспокоясь о будущем, Толстой не склонен отказываться от своих настоящих намерений. В Брюссель он приехал с двумя рекомендательными письмами от Герцена: одно – к польскому историку-революционеру Иоахиму Лелевелю, который вынужден был покинуть родину после подавления восстания 1830 года Николаем I, второе – к Прудону. Было известно, что у русской полиции есть за рубежом множество осведомителей, а потому требовалась известная отвага, чтобы навестить этих знаменитых политэмигрантов.
Лелевеля он нашел в запыленной мансарде, окруженного книгами. Тот говорил с посетителем о законных устремлениях несчастной Польши, и Лев проникся глубоким уважением к этому иссохшему старику, всеми забытому, живущему в страшной бедности, но сохранившему, несмотря ни на что, веру в свободу. Прудон принял его в своей квартире в Икселле. В это время он завершал философский труд, посвященный вооруженным конфликтам между народами, который назвал «Война и мир». Название это поразило Толстого, и он навсегда его запомнил. Французского публициста интересовало происходящее в других странах, он засыпал гостя вопросами о состоянии умов в России. Лев не осмелился поделиться своими сомнениями по поводу последних событий, связанных с освобождением крестьян, а также рассказать о плачевном состоянии народного образования. Будучи патриотом, настаивал на том, что крепостные обретут свободу вместе с землею и что все просвещенные люди в России понимают необходимость народного образования для строительства сильного государства. Выслушав это, Прудон воскликнул: «Если все это так, вам, русским, принадлежит будущее!»
Слова эти наполнили Толстого радостной гордостью. Его собеседник, напоминавший обликом сурового крестьянина, с широкой бородой, но в очках, показался человеком влиятельным, обладающим достаточной смелостью, чтобы отстаивать свое мнение. Что до Прудона, он писал об этом визите: «Россия радуется. Посоветовавшись с боярами и проконсультировавшись со всеми, царь издал указ об освобождении. В этом видна гордость этих бывших владельцев. Хорошо образованный человек, господин Толстой, с которым я на днях беседовал, говорил мне: „Вот что можно называть освобождением. Мы не отпускаем наших крепостных с пустыми руками, вместе со свободой мы даем им собственность“».
[325]
Жизнь в Брюсселе, по сравнению с Лондоном, показалась Льву тихой, семейной, главным образом благодаря тому, что каждый день он бывал принят у вице-президента Академии наук, князя М. А. Дондукова-Корсакова: «старик, старуха, две больные дочери и одна 15 лет, стало быть, ничего нет по части Гименея. Впрочем, по этой части уж очень плоха надежда, так как последние зубы поломались».
[326]
Не видя подходящей невесты у Дондуковых, Толстой вспоминает об одной из своих племянниц, Екатерине Александровне, которая жила в Гиере у тетки, княгини Голицыной, и очаровала его своей грацией и благородством манер. Он, конечно, и не помышлял о ней в течение прошедших трех с половиной месяцев, пока не видел. Но может ли это быть причиной не думать о женитьбе на ней? Его снова охватывает матримониальная горячка: женщина, любая, как можно скорее, семейный очаг, дети. Немедленно пишет о своих намерениях сестре Марии, которая все еще в Гиере. Та с большим благоразумием отвечает, что, если вдруг все сладится, не станет ли он спрашивать себя: «Зачем я это сделал?», не станет ли сожалеть: «Ах, если бы только я не был женат…», что нет, быть может, лучшей кандидатуры, что девушка эта может сделать его счастливой и он может осчастливить ее, но будет ли счастлив, женившись, вот в чем вопрос.