Для того чтобы собрать сорок тысяч рублей, необходимых для постройки санатория, потребовалось два года, эта здравница существует по сей день и носит имя Чехова. В затеянной Антоном Павловичем кампании милосердия ничто так не огорчало его, как безразличие людей, которые объявляли себя «прогрессивными», но отказывались помочь под тем предлогом, что предприятие задумано чересчур грандиозным и потому не имеет ни малейшего шанса осуществиться.
Странное дело: заботясь о том, чтобы открыть санаторий для других, Чехов ни на секунду не задумался о возможности полечиться самому в заведении такого рода. Сознавая, насколько тяжело он болен, Антон Павлович тем не менее не мог вынести мысли о том, чтобы добровольно запереть себя в четырех стенах медицинского учреждения и ждать там смерти. Он предпочитал наслаждаться жизнью вовсю, рискуя укоротить ее себе практически полным пренебрежением какими бы то ни было мерами предосторожности. Отличный врач, когда речь шла о лечении ближних, он почти всегда отказывался от помощи коллег, стоило им завести разговор о его собственном здоровье.
Несмотря на битву за санаторий, которая велась им изо дня в день, Чехов испытывал в Ялте чувство приятной опустошенности, вялого бездействия, которое он так характеризовал в письме к актеру и режиссеру Московского Художественного театра Всеволоду Мейерхольду: «Погода здесь великолепная, теплая, но ведь это только соус, а к чему соус, если нет мяса».
[509]
Теперь большая часть корреспонденции Чехова была адресована членам труппы, работавшей в это время над постановкой его пьесы «Дядя Ваня». Хотя к тому времени пьеса, в основе которой лежал переделанный почти до неузнаваемости «Леший», с успехом шла в провинции, автор сильно сомневался в том, стоит ли разрешать представления на больших сценах Москвы или Санкт-Петербурга. Тем не менее в начале 1899 года, когда дирекция Малого – самого старого и самого знаменитого московского театра – объявила о своем желании поставить «Дядю Ваню», Антон Павлович в конце концов уступил. Но – увы! После первой же читки в театрально-литературном комитете выяснилось, что члены его (три петербургских профессора) находят пьесу «достойной постановки» только после того, как будут внесены изменения и она будет вторично показана комитету. А изменений требовали больших. Среди «недостатков» пьесы комитет указал на то, что до третьего акта дядя Ваня и Астров представляют собой один тип неудачника, что у Астрова нет оснований для взрыва страсти по отношению к Елене Андреевне, что непонятна перемена в отношении Войницкого к обожаемому им прежде Серебрякову и уж тем более – намерение застрелить его, что не прояснен характер Елены Андреевны и «образ ее не вызывает интереса в зрителях», а главное – что «много длиннот».
[510] Членам театрально-литературного комитета показалось, будто поведение персонажей оскорбляет всю интеллектуальную элиту России. Посмеявшись над такой реакцией, Чехов забрал рукопись и передал ее «художественникам», к которым испытывал особую симпатию.
Последнее пребывание в Москве ознаменовалось для драматурга в числе прочего и присутствием на нескольких репетициях «Дяди Вани», где он проявил бдительность и требовательность, поистине удивительные для человека, всегда стремившегося остаться в тени. Стоило актерам чуть-чуть переврать текст, стоило как-то не так его произнести, немножко «пережать» – и это ранило его, словно он загнал себе занозу под ноготь. И он, ничуть не стесняясь, делал замечания постановщику и артистам, правда, к женщинам обращаясь с такой любезностью, что его тут же наградили кличкой «инспектор актрис».
Вернувшись осенью в Ялту, он стал с нетерпением ожидать новостей о своем «Дяде Ване», ведь спектакль рождался так далеко от него, в Москве.
Ольга, которой дали в пьесе роль Елены Андреевны, рассказывала о репетициях и делилась своими сомнениями: «Мы налаживаем всю пьесу без Астрова, с Немировичем. Проходим отдельными сценами, много беседуем, нянчим ее, как нянчили „Чайку“. Меня смущает ремарка Алексеева по поводу последней сцены Астрова с Еленой: Астров у него обращается к Елене как самый горячий влюбленный, хватается за свое чувство, как утопающий за соломинку. По-моему, если бы это было так, Елена пошла бы за ним, и у нее не хватило бы духу ответить ему: „Какой вы смешной…“ Он, наоборот, говорит с ней в высшей степени цинично и сам как-то даже посмеивается над своим цинизмом. Правда или нет? Говорите, писатель, говорите сейчас же».
[511] И писатель немедленно отвечает, что Станиславский (Алексеев) ошибается: «Вы пишете, что Астров в этой сцене обращается к Елене как самый горячий влюбленный, „хватается за свое чувство, как утопающий за соломинку“. Но это неверно, совсем неверно! Елена нравится Астрову, она захватывает его своей красотой, но в последнем акте он уже знает, что ничего не выйдет, что Елена исчезает для него навсегда – и он говорит с ней в этой сцене таким же тоном, как о жаре в Африке, и целует ее просто так, от нечего делать. Если Астров поведет эту сцену буйно, то пропадет все настроение IV акта – тихого и вялого». И добавляет чуть ниже: «В Ялте вдруг стало холодно, подуло из Москвы. Ах, как мне хочется в Москву, милая актриса! Впрочем, у Вас кружится голова, Вы отравлены, Вы в чаду – Вам теперь не до меня…»
[512]
Первое представление «Дяди Вани» было назначено на 26 октября 1899 года. Все билеты были проданы задолго до премьеры, а в день ее перед зрителями предстала труппа, воодушевленная верой, словно бы наэлектризованная. Вечером 27-го, когда Чехов улегся спать, с ялтинской почты начались звонки: ему зачитывали телеграммы по телефону – по мере поступления, одну за другой. 30 октября он писал Книппер: «Милая актриса, хороший человечек, Вы спрашиваете, буду ли я волноваться. Но ведь о том, что „Дядя В.“ идет 26-го, я узнал как следует только из Вашего письма, которое получил 27-го.
[513] Телеграммы стали приходить 27-го вечером, когда я был уже в постели. Их мне передают по телефону. Я просыпался всякий раз и бегал к телефону в потемках, босиком, озяб очень: потом едва засыпал, опять и опять звонок. Первый случай, когда мне не давала спать моя собственная слава. На другой день, ложась, я положил около постели и туфли, и халат, но телеграмм уже не было».
[514] На следующий день после прошедшей с успехом премьеры Ольга тем не менее шлет в Ялту отчаянное письмо: «Вчера сыграли „Дядю Ваню“. Пьеса имела шумный успех, захватила всю залу, об этом уже говорить нечего. Я всю ночь не смыкала глаз и сегодня все реву. Играла я невообразимо скверно – почему? Многое понимаю, многое – нет. У меня сейчас столько мыслей, скачущих в голове, что ясно вряд ли расскажу. Говорят, на генеральной играла хорошо – я этому теперь не верю. Дело, по-моему, вот в чем: меня заставили позабыть мой образ Елены, который режиссерам показался скучным, но который я целиком не играла. Обрисовали мне ее совсем иначе, ссылаясь на то, что это необходимо для пьесы. Я долго боролась и до конца не соглашалась. На генеральных я была покойна и потому играла, может быть, мягко и ровно. На спектакле же я адски волновалась, прямо трусила, чего со мной еще не случалось, и потому было трудно играть навязанный мне образ. Если бы я играла то, что хотела, наверное, первый спектакль меня не смутил бы… Боже, как мне адски тяжело! У меня все оборвалось. Не знаю, за что уцепиться. Я то головой об стену, то сижу, как истукан. Страшно думать о будущем, о следующих работах, […]. Зачем я свое не сумела отстоять! Рву на себе волосы, не знаю, что делать».
[515] Отвечая ей, в том же письме от 30 октября Антон Павлович словно бы пропускает мимо ушей этот вопль актрисы о неудавшейся роли и пишет о спектакле в целом, более того – об отношении к произошедшему всей труппы: «В телеграммах только и было, что о вызовах и о блестящем успехе, но чувствовалось в них что-то тонкое, едва уловимое, из чего я мог заключить, что настроение у вас всех не так чтобы уж очень хорошее. Газеты, полученные сегодня, подтвердили эту мою догадку. Да, актриса, вам всем, художественным актерам, уже мало обыкновенного, среднего успеха, вам подавай треск, пальбу, динамит. Вы вконец избалованы, оглушены постоянными разговорами об успехах, полных и неполных сборах, вы уже отравлены этим дурманом, и через 2–3 года вы все уже никуда не будете годиться! Вот Вам!»
[516] А еще через день развивает эту мысль уже касаемо самой Ольги: «…раз навсегда надо оставить попечение об успехах и неуспехах. Пусть это Вас не касается. Ваше дело работать исподволь, изо дня в день, втихомолочку, быть готовой к ошибкам, которые неизбежны, к неудачам, словом, гнуть свою актрисичью линию, а вызовы пусть считают другие. Писать или играть и сознавать в это время, что делаешь не то, что нужно, – это так обыкновенно, а для начинающих так полезно!»
[517]