В этой мнимой остроте, как в зеркале, отражается отношение Чехова к метафизическим вопросам. Любое религиозное или философское объяснение потустороннего представляется ему фальшивым. Если Бог существует, думал он, претендовать на способность определить Его мерками, доступными нашему разуму, значит приуменьшить Его значение. И в записных книжках есть такие слова: «Умирает в человеке лишь то, что поддается нашим пяти чувствам, а что вне этих чувств, что, вероятно, громадно, невообразимо, высоко и находится вне наших чувств, остается жить».
[782] И еще: «Боже мой, как все эти люди страдают от умствования, как они встревожены покоем и наслаждением, которое дает им жизнь, как они не усидчивы, непостоянны, тревожны; зато сама жизнь такая же, как и была, не меняется и остается прежней, следуя своим собственным законам». И еще: «До тех пор человек будет сбиваться с направления, искать цель, быть недовольным, пока наконец не отыщет своего Бога. Жить во имя детей или человечества нельзя. А если нет Бога, то жить не для чего, надо погибнуть».
[783]
Временами его охватывает неутолимая потребность писать. Но вскоре, слишком слабый для того, чтобы отдаться продолжительной работе целиком, он начинает искать оправданий своему бездействию: конечно, в первую очередь это надоедливые посетители, от которых никак не избавишься, но теперь еще и вести о войне на Дальнем Востоке. «Наши побьют японцев»,
[784] – пишет он жене в одном письме, в других просит присылать вырезки из газет, жалуется, что работа кажется ему безуспешной, впрочем, как он говорит, ему все время кажется, что из-за войны нас все равно никто читать не станет. А фельетонисту и беллетристу Александру Амфитеатрову, сказав, что пишет мало, читает много, заявляет: «Если буду здоров, то в июле или августе поеду на Дальний Восток не корреспондентом, а врачом. Мне кажется, врач увидит больше, чем корреспондент».
[785] Но, с другой стороны, жадно, как все его соотечественники, глотая газетные сводки и глубоко переживая поражения русских, Чехов от всей души надеется, что сражения вскоре прекратятся и будет заключен мирный договор, пусть даже не прибавляющий славы родине.
Практически отказавшись брать в руки перо, он утешается тем, что мечтает о новых пьесах, которые напишет, как ему представляется, как только чуть-чуть поздоровеет. 25 марта пишет жене: «Опять приходил сегодня Орленев, просил написать для него трехактную пьесу для заграничных поездок, для пяти актеров; я обещал, но с условием, что этой пьесы, кроме орленевской труппы, никто другой играть не будет».
[786] Пьесу Чехов пообещал написать уже к сентябрю… Да и со Станиславским он обсуждал новые планы. «Сам он мечтал о новой пьесе совершенно нового для него направления, – рассказывает тот в книге „Моя жизнь в искусстве“. – Действительно, сюжет задуманной им пьесы был, как будто бы, не чеховский. Судите сами: два друга, оба молодые, любят одну и ту же женщину. Общая любовь и ревность создают сложные взаимоотношения. Кончается тем, что оба они уезжают в экспедицию на Северный полюс. Декорация последнего действия изображает громадный корабль, затертый в льдах. В финале пьесы оба приятеля видят белый призрак, скользящий по снегу. Очевидно, это тень или душа скончавшейся далеко на родине любимой женщины. Вот все, что можно было узнать от Антона Павловича о новой задуманной пьесе».
[787]
Ожидая, когда же к нему вернутся силы, необходимые для творчества, Чехов проводил долгие часы в своем кабинете, ничего не делая, просто глядя в пространство. Чтобы хоть чем-то себя занять, почитывал рукописи, которые присылал ему редактор «Русской мысли» Виктор Гольцев, правил их и сопровождал кратким комментарием. Еще он стал обводить чернилами стершиеся карандашные записи в записных книжках. Один из гостей, побывавших у него весной в Ялте,
[788] вспоминал, как Антон Павлович, показывая ему записную книжку, сказал: «Листов на пятьсот ещё неиспользованного материала. Лет на пять работы» – и добавил, что, если он сможет все это написать, его семья никогда не узнает нужды.
С середины апреля состояние Чехова ухудшается, он жалуется на приступы кашля, на сильные боли в кишечнике. Думаю, пишет он Соболевскому, что усугубляется это все здешним климатом, который я люблю и презираю, как любят и презирают красивую женщину с дурным характером. Но, несмотря на постоянные недомогания, Антону Павловичу не сидится на месте. Решив уехать 1 мая, он позаботился о том, чтобы навестить своего дантиста и поставить пломбу, но даже не подумал спросить совета у доктора Альтшуллера. Радуясь своим «достижениям», он сообщает Ольге: «Дуся моя, жена, пишу тебе последнее письмо, а затем, если понадобится, буду посылать телеграммы. Вчера я был нездоров, сегодня тоже, но сегодня мне все-таки легче; не ем ничего, кроме яиц и супа. Идет дождь, погода мерзкая, холодная. Все-таки, несмотря на болезнь и дождь, сегодня я ездил к зубному врачу. <…> В Москву я приеду утром, скорые поезда уже начали ходить. О мое одеяло! О телячьи котлеты! Собачка, собачка, я так соскучился по тебе!»
[789]
На этот раз Чехов плохо перенес долгое путешествие, в дороге у него был приступ, и, высадившись в Москве из поезда 3 мая, он еле передвигал ноги. Ольга сняла к приезду мужа новую квартиру, на этот раз – с лифтом, в Леонтьевском переулке. Но Антону Павловичу не удалось порадоваться удобствам и оценить их по достоинству, потому что он сразу же слег в постель. Ольга пригласила врача, пользовавшего ее семью, доктора Таубе, который смог только констатировать, что состояние больного крайне тяжелое. Диагностировал рецидив плеврита и одновременно «катар кишечника», что означало, без всяких сомнений, что туберкулез поразил уже и брюшную полость. Чехову становилось все труднее дышать, его бил озноб, он страдал от резкой, стреляющей боли в руках и ногах. Ночью он не мог уснуть от этой боли и, лежа без сна, думал: вот, уже и позвоночник задет. Доктор Таубе поддерживал сердце больного уколами морфия, назначил строгую диету, запретил подниматься с постели и велел, как только ему станет лучше, немедленно отправляться в Германию, чтобы его там осмотрел берлинский специалист по туберкулезу. Ольга ухаживала за больным, и Чехов писал в Ялту доктору Средину, их общему другу, что жена у постели больного мужа – чистое золото, что никогда он не видел подобной сестры милосердия, а это значит, что он поступил хорошо, просто замечательно, когда женился, потому что иначе просто непонятно, что бы он делал теперь. А Марии Павловне, которая уехала к матери в Ялту: «…я все еще в постели, ни разу не одевался, не выходил, и все в том же положении, в каком был, когда ты уезжала. Третьего дня ни с того ни с сего меня хватил плеврит, теперь все благополучно. <…> Дышать я стал лучше, одышка уже слабее. Доктором своим я доволен. Теперь у меня уже не бывает поносов, и такого удобства я не испытывал чуть ли не с 25 лет». В этом же письме он дает сестре и хозяйственные советы, обустройство ялтинского дома и порядок в нем волнуют хозяина по-прежнему.
[790]