* * *
Они были совсем мальчишки! Для разума Фаститокалона воспоминания обоих монахов оказались яркими, четкими – даже под извивающейся ядовитой голубизной чужеродного воздействия. Одному только недавно исполнилось девятнадцать, второму было немного за двадцать. Обоим очень хотелось стать священниками. Служить Богу. Поступать правильно.
Он упрямо держал голубое свечение, тянул его, ощущая, как спайки между человеческим и нечеловеческим начинают рваться. Фаститокалон видел, как Стивен Хейлторп сделал это самостоятельно, раненый, больной, на последних каплях сил, – и теперь, когда ему самому пришлось попытаться отделить две относительно здоровые личности от цепких, вертких щупалец того, что стояло за всеми этими бедствиями, он был изумлен, что Хейлторпу это вообще удалось. Что он вообще как-то нашел решимость попытаться.
Фаститокалон сравнительно недавно узнал о смерти Хейлторпа. Он почувствовал, как эта точка света в его восприятии города погасла. С остальными все было в порядке… или не в порядке – ему совершенно не нравилось то, как ощущается подпись Ратвена, – но на месте. Крансвелл, Варни. Грета.
Он чувствовал ее в своем сознании так, как чувствовал всегда, с того холодного мрачного утра, когда впервые предложил ей свою поддержку, говоря «Ты не одна», говоря «…я здесь, я с тобой». Она была маленькой яркой гирькой на реальности, которая почему-то всегда напоминала Фаститокалону омытый дождем воздух, ясный свет после грозы. Он не мог уделить ей больше внимания и попытаться понять, как она справляется с событиями этой ночи, – ведь сейчас сущность из выпрямителя боролась с ним за власть над душами двух человек. Ему придется полагаться на то, что Грета сама о себе позаботится. Хорошо хоть, что она во всем этом не участвует, находится дома в безопасности.
Он так устал, а эта штука цеплялась так крепко – и он почувствовал, что подписи пневмы монахов начинают трескаться и крошиться под невероятным напором… И Фаститокалону даже не пришло в голову задуматься о том, где могут находиться остальные члены ордена этой прекрасной ночью… пока не стало слишком поздно. Он даже не ощутил приближения еще четверых голубоглазых монахов: они были укрыты голубым свечением, силой той штуки, которую он пришел уничтожить, – штуки, которая отозвала обратно своих слуг, чтобы разделаться с этим незваным вторжением. Он даже не услышал их приближения. Всего доля секунды отделила внезапное отвратительное понимание, что они находятся прямо у него за спиной, и ошеломляющий резкий шок от крестообразного клинка у него в спине… а потом думать стало просто нечему.
* * *
Всего пять шагов отделяло Крансвелла от выпрямителя, когда он услышал, как Ратвен произнес: «О боже!» – полузадушенно и бессильно.
– Эдмунд! – с ужасом вскрикнул Варни.
И стоило Крансвеллу оглянуться, как из его разума внезапно и полностью исчезли ясные прохладные зеркала.
Потому что внимание Варни больше не было сосредоточено на Крансвелле. Вместо этого оно было направлено на трех монахов, стоящих в туннеле сразу за его устьем и держащих наготове свои отравленные ножи. У того, кто находился в центре, клинок был до рукояти и даже за ней запятнан чем-то, казавшимся в циановом свете черным, блестевшем на пальцах мужчины. Еще влажным. На глазах у Крансвелла одна капля скатилась по кромке клинка, задержалась на мгновение на кончике, набухла – и бесшумно упала на пол.
Ратвен шагнул к двери, сжимая кулаки, и Крансвелл успел увидеть, как его серебряные глаза вспыхнули алым… а потом у него в голове зазвучал голос, похожий на удар грома.
«Смотри на меня, – сказал голос, вибрируя у него в зубах, в костях. – Смотри на меня, смотри в мой свет».
Он не мог ничего сделать, чтобы не повернуться. Он почувствовал, что сухожилия трещат, как пересохшие кожаные ремни. Крансвелл внезапно четко понял, что, если станет сопротивляться этому притяжению слишком активно, сам сломает себе кости.
«Смотри на меня, – сказала штука из сияния, и веки Крансвелла не повиновались его отчаянным попыткам зажмуриться. – Смотри на меня».
У него не было выбора. Он посмотрел. И он увидел.
И мир стал пустым и ужасающе голубым.
* * *
Боль была сильнейшая. Боль заполняла весь мир, все его планы, все органы чувств; все виды зрения были целиком затоплены разрывающей, невыносимой мукой.
Фаститокалон лежал на грязном полу туннеля. Одно крыло сломалось и завернулось под него, в легких двигалась теплая жидкая кровь. Воздух с клокотанием вырывался из раны в спине, дыхание стало невозможным.
И боль была не самым страшным. Боль он мог вынести. Самым худшим было полное и уверенное осознание того, что он подвел – подвел их всех: подвел Ратвена, Варни и Крансвелла, которые наверняка стали следующими жертвами монахов, подвел Грету, которая рассчитывала, что он поможет остальным, подвел двух юнцов, чьи пневматические подписи пытался освободить в тот момент, когда крестообразный клинок вонзился ему в спину. Подвел даже самого себя… хотя это совершенно никакого значения не имело.
Он закашлялся, отхаркивая темную горькую кровь, и подумал: «Асмодей все-таки был прав: я – ошибка мироздания».
Эта мысль причинила меньше боли, чем можно было ожидать. Больше того: Фаститокалон заметил, что боль уходит, отступает от него, словно неспешный отлив, а в окружающей его темноте постепенно начинают появляться звезды. Одна за другой, а потом десять, двадцать, сто, тысяча звезд стали загораться, усеивая темный туннель искрами алмазного света.
Фасс не ощущал рук, ног. Пока он наблюдал, как загораются звезды, охватило оцепенение, унося прочь боль, печаль, горе. Он перевернулся, чтобы рассмотреть яркие созвездия над собой. Рана в спине вообще перестала его беспокоить.
«Какая красота! Как в Аду – весенней ночью в Аду, когда все хрустальные сферы со звоном вращаются, а пламя озера становится похожим на пол из подвижного опала». Он попытался потянуться рукой, попытался прикоснуться к ним – но оказалось, что шевелиться он не может.
«Ах, Сэм, – подумал он, внезапно очень ясно увидев, как Сэмаэль стоит на ступенях у края озера с венком бледных цветов на волосах, только золотое, белое и голубое, подсвеченное рябью воды и его собственным теплым сиянием. От этой картины у него перехватило дыхание. – Ах, Сэмаэль, как мне тебя не хватает. Как мне не хватает всего этого!»
Вокруг него медленно таяли его крылья, но перья оставались, опадая одно за другим на пол туннеля беззвучным белым снегом. «Сэмаэль», – повторил его разум. «Сэмаэль…» – уже где-то далеко: слово и имя удалялись от него, уходили из этого мира в иной.
«Ах, Сэмаэль, я хочу домой».
Фаститокалон смотрел на звезды и смутно думал о белом небе и криках воронья. Подумал о Грете, уже очень далекой, о ее решимости тем холодным утром, и, продолжая думать, начал уплывать.
* * *
В итоге Мьюлип понес ее: посадил себе на закорки, как малышку, потому что гули как раз и предназначены для бега под низкими сводами туннелей в кромешной тьме – пригибаясь, тяжело нагруженные. Они потеряли бы время (которого, как Грета была уверена, им нельзя было терять), если бы ограничились той скоростью, которую она смогла бы развить на своих двоих.