Трубный голос малого воеводы разносился по окрестностям, его слышали, но не все понимали. Витиеватое многословие туманило головы, не позволяло добираться до сути. Толкали, переспрашивали друг друга:
— Чего это Жигимонд расплакался?
— Тебя, дурня жалеет, от немца защитить хочет.
— Весной как нашу Пореченскую волость грабили, ни одного немца не видел, все его паны. На хрена такая жалость?
На пореченца зашикали, кто-то из людей Морткина даже дал под дых — не мешай слушать.
«И вы бы, смоляне, были рады нашей королевской милости и вышли бы к нам с хлебом-солью, и пожелали бы быть под высокой королевской рукой нашей; а мы, принявши вас в охранение, будем содержать вас непорушимо в свободе и во всякой чести, не нарушая русской веры вашей; и если захотите ударить челом и целовать нам крест на всём этом, то мы утвердим всё листом нашим с королевской печатью и во всём поступим с вами так, как только вам будет достойно и наилучше...»
Площадь всколыхнулась гневными криками.
— Чего захотел — крест целовать! Али забыл, что мы люди московские?
— Были когда-то и иными, — начали подавать голоса королевские пособники, — дедов клали в литовскую землю, их кости, поди, ещё не сгнили.
Толстомордый парень из их числа съехидничал:
— Недаром говорили: смоляне — польская кость, только собачьим мясом обросла.
— А ещё говорили, что мы всем миром блоху задавили! — вскричали возмущённые горожане и так стали напирать на толстяка, что сбили с ног и едва не затоптали. Потасовки затевались в разных концах, гневные голоса набирали силу.
Борисов, собрав напоследок всю мощь голоса громыхнул:
«Если же вы пренебрежёте настоящим Божиим милосердием и нашей королевской милостью, то предадите жён ваших, детей и свои дома на опустошение войску нашему».
Не хватало именно этой угрозы, чтобы возмущение от нарушенной благости обернулось общим гневом. В нём растворились жалкие крики тех, кто пытался сочувствовать королевскому посланию, женщины царапали им лица, старухи колотили своими клюками, мужчины сбивали с ног.
Сергий дал знак, и хор загремел:
«Пресвятая Богородица, всесильным заступничеством своим умоли Сына Твоего даровать нам победу над супостатом».
А когда пение закончилось, шепнул Шеину: «Приводи людей к присяге», и сунул ему заготовленный лист — всё, оказывается, предусмотрел заранее. Шеин сам понимал, что случай упускать нельзя и выступил вперёд.
— Жители Смоленска! Какой дадим ответ польскому королю на его наглое требование? Станем ли изменять нашему природному государю?
— Не-е-т... — выдохнула площадь.
Будем ли стоять за свой город Смоленск?
— Да-а-а...
— Тогда перед Всевидящей Владычицей нашей дадим присягу.
Он сунул листок Борисову — читай! Тот загремел снова:
— Клянёмся Всемогущим Богом государю своему не изменять, над ратными людьми подвоху никакова не учинять, начальников своих слушаться и с Литвой битца до смерти. Живучи в городе, в осаде сидеть, на сторожу, на стену и в слухи ходить без спору, со стен не скидываться и с литовскими людьми не ссылаться, во всём прямить и государю своему законному добра хотети...
Слова присяги неоднократно прерывались согласными голосами горожан.
— Клянёмся! Клянёмся! Клянёмся! — гремело на площади. В суровый мужской хор вплетались женские и детские голоса, звонкие и по-старчески хриплые. Клялись все.
Многие участники торжества, в том числе москвичи, сопровождавшие Одигитрию, были приглашены архимандритом на обед. Он и воевода сидели рядом, их отношения заметно потеплели. Шеин был приятно удивлён необыкновенной предусмотрительностью владыки, который умело направлял в нужное русло священное благоговение горожан. Антип, воспользовавшись удобным случаем, рассказал воеводе об увиденном сегодня посланце московских заговорщиков. Шеин тотчас же приказал Горчакову учредить его розыск.
— Надо словить гадёныша, покудова в нём яд не настоялся. Через него на местных аспидов выйдем, их, чаю, немало у нас развелось. Видел, как нынче клубками вились? Пошли людей к воротам, чтоб проверяли всех чужих, особливо купцов. Торговых старост поспрошай, пусть покажут на новичков, по домам наших смутьянов пошарь — словом, не мне тебя учить. И москвичей, — указал он на Антипа и его товарища, — к делу подключи, нам свежий глаз не помешает...
Сам Шеин спешно занялся боевым расчётом своего войска. Он разделил его на две части: одна имела постоянную приписку к определённым участкам крепости, другая находилась в резерве, её мыслилось использовать по обстоятельствам в наиболее опасных местах. Распределял по стенам лично, делая это мудро и по-воеводски, и по-человечески. На каждую башню и примыкающую к ней стену (прясло) назначал свой наряд, в котором мешал всех: дворян, детей боярских, пушкарей, посадских, прибеглых крестьян. Будто бы заранее знал, что из этих извечных недругов, вынужденных долгое время жить бок о бок, нужно создавать одну боевую семью. Непросто давалось такое решение. Дворяне и дети боярские хотели только началовать, о подчинении их простолюдинам не могло быть и речи, поэтому в каждый наряд приходилось назначать дворянского голову и посадского начальника. Посадские тоже ревниво следили, чтобы не отдавалось предпочтение какой-либо слободе. Кузнецы, плотники, шорники, кожевенники, прасолы, хлебники, мясники, солодовники, портные, сапожники — словом, весь ремесловый люд придирчиво считал, сколько начальных людей приходится на свой цех, и жаловался, если находил ущемление. Шеин, идя им навстречу, иначил прежние решения, пока наконец не возмутился пустой тратой времени и не приказал Фильке сделать осадную роспись, чтобы в дальнейшем не отступать от неё ни на шаг.
В дни, когда готовился этот документ, Филька сделался едва ли не самым важным после воеводы человеком. За ним ходили толпой и канючили:
— Смени скорняка Прошку, от него вся башня кислятиной провоняла. А Захарка, какой с него десятник? Ему сопли утюгом промокать, только и знает, что мерку снять да задаток взять, портняжки у нас искони в начальниках не ходили...
Филька с важным лицом прочищал гусиное перо о свои длинные сальные волосы и что-то помечал в синей книжице. На самом деле всё оставалось так, как указал воевода, он тоже был памятлив. 12 сентября роспись была закончена, и Шеин решил сделать ей проверку. Начал с Городецкой башни, прозванной народом Веселухой из-за близкого соседства с кабаком. Филька, всегда тащившийся сзади, неожиданно проскочил вперёд.
— Пройдём по Воровской улице, осударь-воевода, по ней ближе.
Улица была скрытная, потому как шла по оврагу, во рву, и изначально называлась Вровской, это уж позже изменила на более благозвучное для русского уха название. Шеин послушно двинулся за ним. Пока шли, Филька сыпал цифрами из осадной росписи: