– Мне до крайности, до безобразия жаль, – сказал Ван, – что дядя Дан скончался и что вы, сударь, пребываете в таком возбуждении, но кофе моей подружки стынет, а тащить в нашу спальню всю эту инфернальную параферналию я не могу.
– Ухожу, ухожу. Как-никак мы с тобой не виделись – с каких это пор, с августа? Во всяком случае, надеюсь, она красивей Кордулы, прежде жившей с тобою здесь, о ветреный юноша!
Возможно, ветрилия? Или драконара? От него явно припахивает эфиром. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, уходи.
– Мои перчатки! Плащ! Спасибо. Могу я воспользоваться твоим клозетом? Нет? Ну ладно. Найду другой. Приходи поскорее, около четырех мы в аэропорту встретим Марину, оттуда прямиком помчим на поминки и…
И тут вошла Ада. Нет, не голая; в розовом пеньюаре, чтобы не шокировать Валерио, – уютно поправляя волосы, сладкая, заспанная. Она совершила ошибку, воскликнув: «Боже мой!» – и отпрыгнув назад, в сумерки спальни. Звонкий обломок секунды – и все рухнуло.
– А еще того лучше, приходите сейчас же, оба, потому что я отменяю все встречи и прямиком отправляюсь домой, – сказал он или подумал, что сказал, с выдержкой и с четкостью выговора, которые так пугают и цепенят нерях, неумех, горластых хвастунов, провинившихся гимназистов. Особенно теперь, когда все полетело к чертям собачьим, to the hell curs, Йероена Антнизоона ван Акена, к molti aspetti affascinati его enigmatica arte,
[285] как объяснял находившийся при последнем издыхании Дан доктору Никулину и сестре Беллабестии (Бесс), которой он завещал сундук музейных каталогов и свой второй по доброте катетер.
11
Драконов наркотик выветрился: его последействие не отличалось приятностью, соединяя физическую усталость с некоторой оглушенностью мысли, – как если бы разум вдруг совсем перестал различать цвета. Теперь Демон, напялив серый халат, прилег на серый диванчик в своем кабинете на третьем этаже. Сын его замер у окна, спиною к молчанию. Этажом ниже, в обитой камкой комнате прямо под кабинетом, ждала Ада, несколько минут назад приехавшая сюда с Ваном. В точности насупротив кабинета, в открытом окне расположенного за проулком небоскреба, стоял, прилаживая мольберт, мужчина в переднике, склонял так и этак голову, отыскивая правильный угол.
Первыми словами Демона были:
– Я требую, чтобы во время разговора ты смотрел мне в глаза.
Ван понял, что роковой разговор, должно быть, уже идет в сознаньи отца, ибо укоризненное требование прозвучало так, точно Демон сам себя перебил. Он слегка поклонился и сел.
– Однако, прежде чем я осведомлю тебя о двух обстоятельствах, я хотел бы узнать, как долго – сколько времени это… (надо полагать, «продолжается» или нечто столь же банальное, впрочем, конец всегда банален – виселица, железное жало Нюрнбергской Старой Девы, пуля в висок, последние слова в новой, с иголочки, Ладорской больнице, падение с тридцати тысяч футов, когда, отыскивая в самолете уборную, ошибаешься дверью, поднесенная собственной супругой отрава, надежды на крымское гостеприимство, сердечные поздравления господину и госпоже Виноземцевым…).
– Скоро девять лет, – ответил Ван. – Я совратил ее летом восемьдесят четвертого. Если не считать одного случая, мы не обладали друг дружкой до лета восемьдесят восьмого. После долгой разлуки мы провели вместе одну зиму. В общем и целом она, я думаю, принадлежала мне примерно тысячу раз. В ней вся моя жизнь.
Долгая пауза, создающая впечатление, что собрату по сцене нечего сказать в ответ на его хорошо отрепетированную речь.
Наконец Демон:
– Второе обстоятельство, возможно, потрясет тебя сильнее первого. Я знаю, о чем говорю, оно доставило мне куда больше тягот – душевных, конечно, не денежных, – чем история с Адой, – о которой ее мать в конце концов рассказала Дану, так что в каком-то смысле…
Тишина, потаенные переливы.
– Когда-нибудь я расскажу тебе про Черного Миллера, не сейчас, это слишком пошло.
(Супруга доктора Лапинэ, урожденная графиня Альпийская, не только бросила в 1871-м мужа, чтобы сожительствовать с Норбертом фон Миллером, поэтом-любителем, русским переводчиком при итальянском консульстве в Женеве, чье основное занятие составляла контрабанда неонегрина, находимого только в Валлисе, – но и поведала своему любовнику о некоторых мелодраматических ухищрениях, которые, как полагал добросердый доктор, могли стать благодеянием для одной родовитой дамы и благословением для другой. Разносторонний Норберт говорил по-английски с экстравагантным акцентом, был без ума от богатых людей и, если имя кого-либо из них всплывало в разговоре, непременно сообщал, что его обладатель «enawmously rich»,
[286] отваливаясь в благоговейной зависти на спинку кресла и разводя напряженно присогнутые руки как бы для того, чтобы объять незримое состояние. У него была круглая, лысая как колено голова, трупный носик кнопочкой и очень белые, очень вялые и очень влажные руки, на пальцах которых сверкали перстни с рутилом. Любовница вскоре его покинула. Доктор Лапинэ в 1872-м умер. Примерно в то же время барон женился на целомудренной дочке трактирщика и принялся шантажировать Демона Вина; это тянулось почти двадцать лет, к исходу которых престарелого Миллера пристрелил на одной малохоженой пограничной тропе, казавшейся с каждым годом все грязнее и круче, итальянский полицейский. По доброте ли сердечной или уже по привычке, но Демон распорядился, чтобы его поверенный продолжал ежеквартально высылать вдове Миллера сумму, которую вдова по наивности считала страховой премией и которая все возрастала с каждой беременностью дюжей швейцарки. Демон говаривал, что когда-нибудь непременно издаст четверостишия Black Miller’а,
[287] украшавшие его писанные на календарных листках послания легким бряцанием рифм:
My spouse is thicker, I am leaner.
Again it comes, a new bambino.
You must be good as I am good.
Her stove is big and wants more wood.
[288]Мы же можем прибавить, заключая это осведомительное отступление, что к началу февраля 1893 года, когда со смерти поэта прошло не так уж и много времени, за кулисами уже переминались в ожидании два новых, не столь удачливых шантажиста: Ким, который продолжал бы донимать Аду, если бы в некий день его – с одним глазом, болтавшимся на красной ниточке, и другим, потонувшим в крови, – не выволокли из коттеджа, в котором он обитал; и сын одного из прежних служащих знаменитого агентства, занимавшегося доставкой тайной почты и упраздненного правительством США в 1928-м, когда прошлое перестало что-либо значить, а оптимизм второго поколения проказников вознаграждался лишь соломой из тощего тюремного тюфяка.)