— Вот и конец!.. И ничего!
А уже позже сказал фразу, которую часто цитируют (чем ближе к последним словам, тем чаще его цитируют):
— Я вас прошу помнить, что, кроме Льва Толстого, есть ещё много людей, а вы всё смотрите на одного Льва… Лучше конец, чем так.
Стали пускать кислород, снова делали инъекции камфоры и от икоты клали мешки с горячей водой на желудок. Толстой в полузабытьи говорил слова, фразы — иные понятно, иные нет: „Совершенно бесполезно“, „Глупости“… А ночью пробормотал:
— Серёжа… истину… я люблю много, я люблю всех… Как трудно умирать! Надо жить по-божьи.
Потом он стал дышать тяжелее и говорил:
— Я пойду куда-нибудь, чтобы никто не мешал (или не нашёл)… Оставьте меня в покое… Надо удирать, надо удирать куда-нибудь».
Какой-нибудь досужий человек, читая эту хронику, будет в ажитации кричать: «Ну, когда же? Скоро ли умрёт? Не умер ещё?» На это я отвечаю: не надо каркать! Может, и вовсе не умрёт. Откуда вы знаете, что непременно должен умереть?
Вот всем известно, что среди копий фильма «Чапаев» была одна, где Чапаев выплывает. Народ ломился в кинотеатры, чтобы её увидеть, — ан нет, дотянулся проклятый Сталин. Однако ж копия где-то спрятана и до сих пор не найдена. На Пасху всякий нормальный человек, видя вышедших к народу священников, испытывает чувство облегчения: мало ли, легко, что ли, воскресать? Так и здесь — Толстой был земным богом. А у них есть привычка умирать и воскресать сообразно с информационными поводами. Раз за разом умирают и воскресают земные боги. Как юбилей — так рождаются, как годная круглая дата смерти — умирают.
7 ноября ночью Толстой уже перестал говорить. «В 5:20 вошла Софья Андреевна, сидела в трёх шагах от кровати, шепталась с Усовым, который сидел слева от неё. Между нею и кроватью стояли Никитин и я. Если бы Л. Н. очнулся и она хотела бы подойти, мы загородили бы путь. Побыла минут восемь, поцеловала темя Л. Н., потом её увели. Присутствовали Сергей Львович, все дети, Елизавета Валерьяновна, доктора. Потом пришли прощаться Буланже, Гольденвейзер, Сергеенко, В. Н. Философов, И. И. Озолин, его семья… В 6:03 — остановка первая. Потом ещё минуту дышал. В 6:04 остановка вторая. После минуты в 6:05 ещё один вздох — последний. Смерть»
[164].
Но сидеть в Астапове в пустой и страшный час юбилейного умирания нам не хотелось…
Мы выкатились прочь, добрались до монастыря в Скопине. Скопинский монастырь был пуст. Несмотря на зимнее время, там что-то штукатурили. Рядом, где-то за холмом, находилось место археологической экспедиции, той, что нашла нечто, перетягивавшее место Куликовской битвы сюда.
Но я не судья был этой исторической географии.
Да и Краевед бежал впереди меня, толстяка, зигзагом, как сеттер.
А мои мысли бежали не зигзагом, а зигзангом — будто звенела в голове какая-то железнодорожная железяка. Гонг-ганг, цуг-цванг, зиг-занг… В голове был сумбур вместо музыки — гамадрилы и британцы по небу летели вместе с кавалерист-девицей. Жизнь моя пошла в географию, и всё оттого, что я мало знал о русской истории раньше Петра.
Краевед рассказывал о русском Золотом веке.
Золотой век русской истории — штука странная. Вот в первом Риме был, может, какой век, а потом пришёл Одоакр, и всё порушилось. После этого ещё Боэций писал — и больше ничего.
А у нас в самую угрюмую пору (впрочем, у нас все такие), скажем, в тринадцатом веке, бабы тоже детей рожали, Рублёв был и много разного…
Потом мы с Директором Музея завели разговор о реставраторах. Деньги, сказал я, у реставраторов следует отнять. Ничего реставрировать не нужно.
Тут Директор посмотрел на меня весело. Весело-то весело, но была это особенная весёлость, несколько меня испугавшая. Да что там «несколько» — страшно он на меня посмотрел, страшно.
Но я всё же сказал, что бессмысленно реставрировать монастырь на отшибе или большинство усадеб. В одних служить некому, в других — жить. Видал я эти усадьбы: некоторые из них ремонтировались халтурно и облупились, как яйца за завтраком, уже на следующую весну. Другие отреставрировали на совесть, а что теперь с ними делать — непонятно. Устраивали в них музей, а он неестественен: экспонатов не хватает, никто в село на отшибе не поедет, чтобы глядеть на два уцелевших стула. А выкупать такую усадьбу никакому новому русскому не хочется — ни новое отопление провести, ни тарелку на крышу установить, ни нормальное биде с унитазом поставить. А уж как ему не хочется новую дорогу к этому дому прокладывать!
Да и то, из этой усадьбы в город не наездишься, а сидеть в ней и править одичавшими колхозами немного охотников. Вот в Полотняный завод ездят. (Директор Музея на меня совсем странно при этих словах посмотрел.) Завод ещё жив, потому как Пушкин, Гончаровы и всё такое. А будет в сорока километрах от Ряжска усадьба отставного плац-майора Синдерюшкина — и что? Даже в отреставрированную не поедут: незачем.
К тому же типовая усадьба деревянная, за исключением, быть может, первого этажа. Строить такую же? Или новодел? Или что?
Как отреставрировать не камни, а уклад жизни? Непонятно.
Я не знаю ответа.
Может, всё это не нужно? Хоть и жалко, да жизнь у всех нелегка — динозавры так вообще все умерли.
За время нашего отсутствия в Астапово приехал правнук Толстой из Ясной Поляны — живой и молодой. Он несколько насторожённо озирался, да и кто не насторожился бы, приехав на место смерти своего предка, с которым связана вся твоя жизнь?
Даже мы, люди циничные и озабоченные красотой слова, вдруг ощутили что-то гнетущее в этом месте.
Мы повели неспешный разговор. Толстой, кажется, не хотел иметь тут никакого филиала своего Яснополянского музея и даже не был в Астапове прежде. Но при всей этой отстранённости его так начало крутить, что, дойдя до станции, он отказался глядеть на дом начальника, где умер его пращур.
Потом он собрался погулять. Я предупредил всех о том, что местные жители недоброжелательны, однако он был готов рискнуть. Я содрогнулся: это было бы слишком символично — правнук Толстого, погибающий от рук нетрезвых жителей поселка Лев Толстой.
Но Директор Музея быстро припёр дверь, никто из нас к народу так и не вышел, и мы разошлись по номерам.
Мы жили с Директором Музея вместе, и он, ворочаясь, вдруг сказал:
— А знаешь, отчего я тебя выбрал в напарники?
Действительно, обычно мы делили одну гостиничную комнату, а Краевед с Архитектором — другую.
— Так вот: ты куришь и ты толстый. Такие люди, в общем, чаще терпимы к неудобствам и не пугаются спать с открытой форточкой. А толстый — это ничего, неудобно только шнурки завязывать.
— Ну и хорошо, — пробормотал я, потому что уже дремал и думал о необходимости записывать жизнь.