Наука в этом смысле перешла некоторый качественный рубеж.
Это свойство современной науки ещё не вся беда: обыватель (а мы говорим о честном обывателе) не может отличить научный факт от сообщения шарлатанов или недобросовестной рекламы. Мир ловит нас и поймал многих.
И мы честно должны признаться, что только самоотверженный человек может сейчас стремиться к научному знанию. Ведь это цепочки сомнений, проверки собственных и чужих утверждений — и этот путь честный обыватель должен пройти без всякого жалованья, отличая науку от не-науки, будто перебирая крупу. Гораздо легче вернуться в мистический мир.
То есть в мир, где не сомневаешься в объяснениях, и если не чёрт, то неприятное иностранное слово снимает сомнения в природе вещей и движущих сил. Потому что перпендикуляр, как говорили в одном рассказе. Вот, например, считается, что религия может объяснить всё, но при этом её функционирование зависит от склада души интересующегося и прочих обстоятельств. Свойством научного знания является его повторяемость вне зависимости от личности экспериментатора, но наука честно говорит, что не может объяснить всё.
Поэтому вера лечит душу, а угрюмый фаустовский путь добычи руды познания её бередит. У Толстого есть знаменитое рассуждение в «Войне и мире», где он говорит о причинах всего на свете на примере паровоза. Вот оно: «Идёт паровоз. Спрашивается, отчего он движется? Мужик говорит: это чёрт движет его. Другой говорит, что паровоз идёт оттого, что в нём движутся колёса. Третий утверждает, что причина движения заключается в дыме, относимом ветром. Мужик неопровержим. Для того чтобы его опровергнуть, надо, чтобы кто-нибудь доказал ему, что нет чёрта, или чтобы другой мужик объяснил, что не чёрт, а немец движет паровоз. Только тогда из противоречий они увидят, что они оба не правы. Но тот, который говорит, что причина есть движение колёс, сам себя опровергает, ибо, если он вступил на почву анализа, он должен идти дальше и дальше: он должен объяснить причину движения колёс. И до тех пор, пока он не придёт к последней причине движения паровоза, к сжатому в паровике пару, он не будет иметь права остановиться в отыскивании причины. Тот же, который объяснял движение паровоза относимым назад дымом, заметив, что объяснение о колёсах не даёт причины, взял первый попавшийся признак и, с своей стороны, выдал его за причину. Единственное понятие, которое может объяснить движение паровоза, есть понятие силы, равной видимому движению»
[129].
Человеку очень сложно принимать решения о том, что окружает его.
Ведь мир чрезвычайно сложен, и обыватель рад бы «не верить брату родному, а верить своему глазу кривому», да мир не даёт. Непонятно даже, что мы видим.
Поэтому я расскажу давнюю историю. Тогда я сидел на беременных деньгах. Это означало, что меня приняли на ставку ушедшей в декрет сотрудницы. В мои неформальные обязанности входило отгонять доказателей теоремы Ферма. Я их узнавал по внешнему виду, взгляду и мешковатым пиджакам. Клянусь, что я не верил, что Великую теорему Ферма можно доказать. Об этом говорило всё — и вид, и особенно безумие доказателей. Тем не менее теорема была доказана через пять лет.
Теперь, когда сообщают об открытии, что кажется мне фальшивым, когда мне хочется возмутиться, я сразу вспоминаю этих стариков с авоськами, в которых были клеёнчатые общие тетради с доказательствами.
Но я-то был уверен, что доказать невозможно! Вообще. Никому. Никогда. Тогда это для меня был научный факт.
Во мне жила вполне крепкая индукция. И давнишний случай с доказателями — вполне в духе Поппера: теория имеет право на существование, если она в принципе опровергаема, но не опровергнута. Я ведь тогда учился на шестом курсе и горел желанием перевернуть мир. Однако перевернуть его по рациональным правилам.
Но у цивилизации есть некое свойство производить ту самую паранауку, сенсации и как бы вновь открытые тайны. Они производятся неутомимо, будто варит где-то сумасшедший горшочек из сказки, которому приказали «Вари!», и он не может остановиться. Ещё это похоже на наркотические средства: их присутствие в обществе можно держать в рамках, а истребить нельзя. Начнёшь истреблять — быстро окажешься с руками по локоть в крови. Впрочем, продолжение этого разговора весьма уныло: наука — что поэзия, а цель поэзии — сама поэзия, etc.
Что с этим делать, решительно непонятно, не говоря уж о том, что отсутствует какой-то новый харизматический науковед-пророк.
Обыватель недоумевает, отчего нет ранжированного по важности списка отличий науки от лженауки (или не-науки). Сто лет назад Толстой сделал красивый ход, сказав, что наука — это то, что объясняет человеку, как прожить жизнь нравственнее. (Понятно, что этот критерий можно развивать бесконечно, ведь непонятно, что есть «нравственнее», «лучше» и т. п.).
Лженаукой оказывается всё то, что не ведёт к добру, то есть во главе определения — результат.
Это, конечно, ужасно архаичная конструкция. Толстой тут выступает как наука советского периода и даже в чём-то становится предтечей персонажей Андрея Платонова, в которых горит надежда, что придумается какой-то генератор общего счастья, работающий мочёным песком, и вот это-то и будет настоящая наука. Мистика в советской науке, кстати, отдельная и очень интересная тема (и нить тянется от скрещения человека с обезьяной к опытам Лепешинской).
Но мы ведь на самом деле упираемся в критерий научности знания! Каков он? И спустя сто лет мы останавливаемся в недоумении.
Но вернёмся в Калугу, к Циолковскому. Самый главный самозванец вечен — и это победа мистики мыслящих атомов над скучными конструкторами ракетной техники.
Дело Циолковского было не бесплодным — это жюль-верновское действо было частью времени, его стилем, кантом и опушкой воротника. Разработки Циолковского, как и чертежи Леонардо вкупе с картинами Бэкона, — проявление человеческого интереса к чуду. Без них мир неполон.
Раушенбах написал: «Сейчас вдруг возникла такая точка зрения, которую отстаивают некоторые ученые: Циолковский, мол, был в значительной мере дутой фигурой, то есть сделал-то много, но несущественно, его подняли на невероятную высоту в интересах советского государства и советской пропаганды, после чего он стал играть большую роль, а если говорить всерьёз, то был пустым местом в науке.
Это крайняя точка зрения, и развивает её в своих книгах бывший секретарь научной комиссии Циолковского, человек, профессионально изучавший его творчество и в своё время рьяно воздвигавший ему монумент. Я не говорю, что он прав или не прав, я просто рассказываю, к каким он пришёл выводам: Циолковский — дутая величина.
В какой-то мере, вероятно, Циолковского незаслуженно подняли так высоко. Он не великий ученый, он просто умный, интересный человек, много сделавший в направлении ракетной техники, но написавший и много сомнительных работ. Сложная фигура, но не нулевая, не пустое место»
[130].