Из приведённых высказываний видно, что представление о самом наказании и количестве ударов было весьма смутное.
Князь Кропоткин в «Записках революционера» пишет про «тысячу солдат, вооружённых палками, толщиной в мизинец (они сохранили своё немецкое название „шпицрутены“)»
[115]. Шпицрутены представляли собой длинные гибкие прутья толщиной 2–3 см
[116].
И далее это пошло по литературе — Сергеев-Ценский в «Севастопольской страде» пишет: «Палки из лозняка — шпицрутены — имели строго определенную толщину (несколько меньше вершка в диаметре) и были ровно в сажень длиной»
[117] — уж какое там дуло у ружья?
Есть известные воспоминания Л. А. Серякова
[118], описывающие, правда, столичные порядки:
«На этом плацу, за оврагом, два батальона солдат, всего тысячи в полторы, построены были в два параллельных друг другу круга, шеренгами лицом к лицу. Каждый из солдат держал в левой руке ружьё у ноги, а в правой — шпицрутен. Начальство находилось посередине и по списку выкликало, кому когда выходить и сколько пройти кругов, или, что то же, получить ударов. Вызывали человек по 15 осуждённых, сначала тех, которым следовало каждому по 2000 ударов. Тотчас спускали у них рубашки до пояса, голову оставляли открытой. Затем каждого ставили один за другим, гуськом, таким образом: руки преступника привязывали к примкнутому штыку так, что штык приходился против живота, причём, очевидно, вперёд бежать было невозможно, нельзя также и остановиться или попятиться назад, потому что спереди тянут за приклад два унтер-офицера. Когда осуждённых устанавливали, то под звуки барабана и флейты они начинали двигаться друг за другом. Каждый солдат делал из шеренги правой ногой шаг вперёд, наносил удар и опять становился на своё место. Наказываемый получал удары с обеих сторон, поэтому каждый раз голова его, судорожно откидываясь, поворачивалась в ту сторону, с которой следовал удар. Во время шествия кругом, по зелёной улице, слышны были только крики несчастных: „Братцы! Помилосердствуйте, братцы, помилосердствуйте!“»
[119]
Кстати, у Толстого в рассказе несчастный татарин говорит точно так же: «При каждом ударе наказываемый, как бы удивляясь, поворачивал сморщенное от страдания лицо в ту сторону, с которой падал удар, и, оскаливая белые зубы, повторял какие-то одни и те же слова. Только, когда он был совсем близко, я расслышал эти слова. Он не говорил, а всхлипывал: „Братцы, помилосердуйте. Братцы, помилосердуйте“». Там же читаем и толстовское описание экзекуции: «Дергаясь всем телом, шлёпая ногами по талому снегу, наказываемый, под сыпавшимися с обеих сторон на него ударами, подвигался ко мне, то опрокидываясь назад — и тогда унтер-офицеры, ведшие его за ружья, толкали его вперёд, то падая наперёд — и тогда унтер-офицеры, удерживая его от падения, тянули его назад».
Возможно, Толстой, помнивший случай с братом, соединил вместе известные ему детали мемуаров и воспоминаний — своими глазами наказания шпицрутенами он никогда не видел
[120]. Во всяком случае, в «Николае Палкине» (1886) он пишет: «Что было в душе тех полковых и ротных командиров: я знал одного такого, который накануне с красавицей дочерью танцевал мазурку на бале и уезжал раньше, чтобы назавтра рано утром распорядиться прогонянием насмерть сквозь строй бежавшего солдата-татарина, засекал этого солдата до смерти и возвращался обедать в семью»
[121].
Со временем люди стали не столько гуманнее, сколько изобретательнее. Гуманизм — вообще странная вещь: вот пример с математиком Тьюрингом, которого химически кастрируют в 1952-м, а он съест своё отравленное яблоко в 1954-м. Меж тем в Древней Греции гомосексуализм не смущал никого, зато Лукиан описывает изобретение Перилая, который отлил из бронзы полого тельца, в который помещали осуждённого, а потом разводили внизу костер. Причём в тельце была система трубок, которая преобразовывала крики осужденного в мелодию.
Трудно сказать, что происходит с гуманностью.
И что спасает от жестокости — тоже непонятно.
Разве любовь и семейная привязанность. Нет больше якорей у путешественника. Даже если купец из сказки и понимает, что аленький цветочек для дочери может оказаться главнее его самого и любого путешествия, он с этим смиряется.
А в тульском пределе тем временем заговорили о женщинах. Женщин вокруг не было, однако разговор о них случился целомудренным: нам отчего-то казалось, что тень старой графини с изменившимся лицом может сгуститься из воздуха и надавать нам тумаков. Вообще тень жены зримо преследовала Толстого, и, как ни начни говорить о Толстом, без Софьи Андреевны не обойдёшься.
Про неё много что сказано — только Наталья Николаевна Гончарова-Пушкина-Ланская возбуждала умы более, чем она. С Софьей Андреевной — особый случай: жила она и ближе к нам, чем кринолины и правила реверансов пушкинской поры, и жила, собственно, дольше.
Во-первых, есть давнее рассуждение о том, что если бы у Льва Николаевича был ноутбук, то Софья Андреевна сохранила бы девичью фамилию. Это, конечно, игра в слова, но именно с жены Толстого и Анны Григорьевны Достоевской идёт социальный тип настоящих жен писателей. Тех, что правят рукописи, держат дом и, если что, подписывают договоры. Представить себе Наталью Николаевну перебеляющей рукописи Пушкина совершенно невозможно.
Во-вторых, Софья Андреевна всё-таки родила тринадцать детей (за семнадцать лет!). Сейчас, конечно, это кажется бо́льшим подвигом, чем в девятнадцатом веке с его чудовищной детской смертностью (у Толстых умерло в детстве пятеро отпрысков) во всех слоях населения, но всё же.
В-третьих, и сам великий писатель вовсе не был удобен в совместной жизни, да и супруга его была вовсе не образец долготерпения. Что уж тут поделать: ад — это другие, если они рядом, конечно.
Софья Андреевна Берс родилась 22 августа 1844 года в семье врача Московской дворцовой конторы Андрея Евстафьевича Берса и Любови Александровны Берс (урождённой Иславиной). Иногда говорят, что её образование было чисто домашним, но она между тем сдала в 1861 году экзамен на звание домашней учительницы. В 1862-м Толстой сделал ей предложение, и они обвенчались по прошествии недели. Это долгая, сложная, длиной в сорок восемь лет жизнь — от состояния безоблачного счастья, через отчуждение — до вспышек безумной вражды.