Василиса очертила в воздухе какой-то прямоугольник.
— Что? — Дмитриев растерялся.
Она принялась жестикулировать, пытаясь что-то объяснить ему.
Он не мог ее понять и занервничал. Она подносила палец к открытому рту, держала
его вверх, так, что получался перечеркнутый кружок. Потом убирала палец. Потом
опять подносила, уже к сжатым губам, перпендикулярно.
— Что, Васенька, что ты хочешь мне сказать?
Он встал, принялся ходить по комнате, из угла в угол. Вдруг
остановился, резко развернулся. Глаза его сияли.
— Я понял тебя! Детская немая азбука! Точно?
Она закивала.
— Ну давай еще разок попробуем. Ты же меня учила этому,
когда была маленькая. Давай!
Василиса повторила несколько жестов.
— Эф, — неуверенно произнес дед, — О. Тэ. О. Гэ. Правильно?
Фотограф? Он заходил к тебе?
Василиса кивнула и скорчилась, изображая полнейшее
омерзение.
— Он тебе не понравился? Ну да, он неприятный тип. Журналистка
Марина очень приятная, а он — нет. Хотя, знаешь, первое впечатление бывает
неверным. Может, человек просто стесняется, а кажется, что он мрачный хам.
Посмотрим, какие он сделает фотографии.
Василиса опять кивнула и указала на телефон.
— Ты хочешь, чтобы я позвонил ему?
Она помотала головой, тяжело вздохнула и опять принялась
показывать буквы детской немой азбуки. Это получалось очень медленно, пальцы не
слушались, дед понимал с трудом, но все-таки понимал.
— Маше? Позвонить Маше? Рассказать о фотографе? Но что
именно о нем рассказывать? Что он неприятный тип? Больше пока нечего.
Василиса помотала головой, вытянула палец, попыталась
повторить губами звук выстрела. Ничего не вышло. На этот раз дед ее не понял и
так растерялся, что она готова была заплакать от жалости к нему.
Он подошел, погладил ее по голове, поцеловал в пробор.
— Прости, Васюша, я не понимаю. Давай-ка лучше почитаем
что-нибудь хорошее. Что ты хочешь?
Она кивнула и заскользила глазами по книжным полкам. У деда
была большая библиотека. Книжные стеллажи занимали две стены в кабинете,
целиком, от пола до потолка.
— Ты пока выбирай, а я поищу очки, — сказал дед и ушел в
кухню.
Василиса смотрела на книжные корешки и пыталась на чем-то
остановиться. Пусть это будет «Собачье сердце» Булгакова. Или «Детство,
отрочество, юность» Толстого. «Повести Белкина» или «Мертвые души».
Взгляд ее добрался до самой верхней угловой полки. Там на
корешках лежал слой пыли. Десять лет назад дед вдруг загорелся идеей снять
фильм о Третьем рейхе, о том, как зреет диктатура и люди сходят с ума. Мама
говорила, что на этом он сломался. Прежде чем засесть за сценарий, он рылся в
архивах «Госфильмофонда», смотрел хронику, читал мемуары бывших нацистов и
уцелевших узников концлагерей, документальные исследования разных социологов,
историков, психиатров, и у него, по словам мамы, поехала крыша. Он все бросил и
запил. Сценарий так и не написал. Ни этот, ни какой другой. Ему как будто
вообще расхотелось снимать кино.
На верхней угловой полке стояли пыльные, забытые книги о
нацизме. Василиса увидела несколько томов документов Нюрнбергского процесса,
«Историю гестапо», мемуары Штрассера, Риббентропа, Гизевиуса.
Раздался сигнал домофона и радостный голос деда:
— А! Это, наверное, медсестра. Надо же, как она быстро!
Через несколько минут в квартире появилась высокая крепкая
блондинка лет двадцати пяти.
Василиса встала и приковыляла в прихожую. Дед засуетился
вокруг гостьи, даже поцеловал ей руку, что было совсем уж некстати. Легкая
насмешка скользнула по ее пухлым, аккуратным губам.
«Надо будет сказать ему, чтобы он бросил эту дурацкую
привычку — целовать руки всем теткам подряд», — подумала Василиса.
На девушке были джинсы с блестками, белая эластичная майка
без рукавов, с глубоким вырезом. Все тугое, натянутое до предела — вот-вот
лопнет по швам под натиском массивных плеч, грудей и бедер. Крупные черты могли
бы показаться приятными. Все в ее лице было гармонично и правильно, если бы не
глаза, маленькие, водянистые, вдавленные глубоко под надбровные дуги, густо
обведенные синим контуром.
«Я не хочу, чтобы эта меня мыла!» — выкрикнула про себя Василиса.
Медсестра скинула золотые босоножки на острых шпильках.
— Вот вам тапочки, Надя, располагайтесь, я дам чистые
полотенца, бинтов у меня полно. Горячей воды, правда, нет, но я сейчас согрею,
— суетился дед.
— Спасибо, я разберусь. Пойдем, котик, — она шагнула к
Василисе.
* * *
Звонок Лезвия застал Вову в машине. Он ехал на Тушинский
аэродром, где проводились съемки рекламного ролика партии «Свобода выбора».
Вове предстояло посидеть за штурвалом самолета, потом изобразить, как он
прыгает с парашютом.
Лезвие был трезв, спокоен и собран.
— Есть две новости, плохая и хорошая. С какой начать?
— С какой хочешь.
— Ладно. Хорошая новость. С Булькой все сделано чисто.
Нормальный суицид. Теперь плохая новость. В лагере нашли жмуров.
«Вот почему он так спокоен», — понял Приз.
Если происходило нечто очень серьезное и опасное, Лезвие не
паниковал. Он сразу преображался. У него даже голос менялся, и дикция
становилась четче. Он прекращал пить, начинал думать. Он умел сосредоточиться,
выключал все эмоции, как звук в телевизоре. В самые критические моменты он не
матерился, не говорил «блин» и «короче», поскольку это расслабляет. Он брал на
себя ответственность и принимал правильные решения. Приз смертельно завидовал
этой его способности.
— Кто нашел?
— Не знаю. Из Москвы целая толпа прикатила.
Следователь-важняк, опера, эксперты, все, как положено. Пожарников вызвали
наших, лобнинских.
— Как фамилия следователя?
— Не знаю.
— Что значит — не знаю? Выясни!
— Не собираюсь.
— Почему?
— Потому, что даже мои проплаченные информаторы не должны
знать, что мне это интересно. Мне без разницы, кто там следователь, ты понял? Я
к этим жареным жмурам не имею никакого отношения. Успокойся и шевели мозгами,
Шама. Сейчас надо затихнуть и не высовываться. Тогда все будет нормально.
Стволы, из которых мы стреляли, Миха уничтожил. Железо на днях скинем. Все.