На самом-то деле в Америке уже разрабатывалась новая технология, которая могла бы изменить всю его жизнь, — технология, основанная на недавно открытых свойствах, коими электроны обладают в субмикроскопическом мире. До Тьюринга даже доходили слухи о создаваемых там удивительных устройствах. Но безмолвная классовая борьба означала, что с манчестерскими инженерами он разрабатывать аналогичные идеи не сможет, да к тому же и о том, что такие устройства существуют в реальности, он ничего не знал.
Большую часть 1949 года Тьюринг протоптался на месте, берясь то за одну тему, то за другую. Какое-то время он подумывал о возвращении в Кембридж, однако после всего, что он сделал, положение преподавателя казалось ему слишком мелким и неинтересным. Тьюринг попытался вернуться к некоторым своим давним работам в области чистой математики — и понял, что для занятий ею он уже староват. Фон Нейман прислал ему из Принстона веселое письмо («Дорогой Алан… над какими проблемами вы сейчас работаете и каковы ваши планы на ближайшее будущее?») Ответить Тьюрингу было практически нечего. Он оказался в одиночестве, и, быть может, большем, чем когда-либо прежде.
На какое-то время он вновь обратился к анализу узоров, создаваемых маргаритками и другими растениями, — вспомнив, возможно, те теплые дни, в которые он и Джоан Кларк полеживали на лужайке Блетчли-Парка. Он начал также размышлять о том, что представляет собой одиночество, — из этих размышлений родилась статья об искусственном разуме и природе самосознания, которая через несколько лет после его смерти была признана фундаментальной основой современной когнитивистики и компьютерной науки. (Идеи Тьюринга относительно компьютерной имитации биологического развития также играют немаловажную роль в современной науке.) Однако в послевоенном Манчестере, где были построены всего-навсего отдельные фрагменты задуманного им идеального компьютера, маргариточки и изолированное сознание воспринимались лишь как еще одно проявление бесполезности этого странноватого господина. От Тьюринга в который раз отмахнулись. И возможно, он с этим смирился.
Мать продолжала писать ему письма, в которых с положенными извинениями спрашивала, как подвигаются его поиски законной супруги. Личная жизнь его была бедна и скудна, и — возможно, в память о холодных душах закрытой школы — Тьюринг занялся бегом на дальние дистанции и одно время считался одним из первейших марафонцев Британии. (Лучшее его время всего на семнадцать минут превышало тогдашний олимпийский рекорд. Тьюринга могли включить в олимпийскую команду Британии, однако он неожиданно повредил бедро.)
Настоящей любви у него не было, приходилось довольствоваться случайными связями. Особого значения ни одна из них не имела, пока в январе 1952-го Тьюринг не сообразил, что молодой рабочий, проведший у него одну ночь, по-видимому, поделился с кем-то впечатлениями, поскольку, вернувшись домой, Тьюринг обнаружил, что его ограбили. Он обратился в полицию, на что его толкнула скорее обида, чем стоимость украденного.
Это оказалось ужасной ошибкой. В то время гомосексуализм еще приравнивался в Британии к преступлению. Возможно, в Кембридже все свелось бы к официальному выговору; в Лондоне — недолгое время спустя — актера Джона Гилгуда арестовали за подобное же нарушение закона, однако за него горой встали друзья, и время он провел в тюрьме минимальное, да и газеты писали о случившемся очень недолго. Однако Манчестер ни Кембриджем, ни Лондоном не был. Грабителя задержали, и он, в обмен на судебный иммунитет, сдал Тьюринга, которого, разумеется, тут же и арестовали. И вскоре перед судом предстал не грабитель, а именно он, обвиняемый в весьма серьезном по тем временам преступлении.
Заслуги военного времени, награда британского правительства и слухи о том, что его могут в скором времени возвести в рыцарское достоинство, позволили Тьюрингу избежать тюрьмы. Однако для этого потребовалось пройти курс принудительного «лечения» от гомосексуальности. А лечение это сводилось к потреблению женских гормонов. Выбора у Тьюринга не было. Тюрьма была бы слишком жестоким испытанием, да и продолжать свою работу он мог только в университете.
Тьюринг начал регулярно принимать навязанные ему таблетки. Поначалу воздействие их казалось незначительным, однако сосредотачиваться на чем-либо ему становилось все труднее. Он попытался добиться разрешения уменьшить дозу лекарства, но судья остался непреклонным и дозволения на это не дал. Лечение гормонами продолжалось, и вскоре Тьюринг с ужасом обнаружил, что у него растут груди.
Это оказалось последней каплей. Человека, с которым он мог бы делиться мыслями, у Тьюринга не было, как не было и никаких надежд на любовь, — теперь же подвергались разрушению и разум его, и тело. В апреле 1953-го лечение прервали, однако ущерб, им нанесенный, был уже непоправим. Дождливым июньским вечером 1954 года Тьюринг вернулся в свой дом в Уилмслоу, пригороде Манчестера. Он взял яблоко и открыл банку с цианистым калием, который использовал во время экспериментов с электричеством для золочения проводов. Когда на следующий день обнаружили его тело, в банке еще оставалось немного цианистого калия, а рядом с телом лежало яблоко, от которого Тьюринг успел откусить лишь несколько кусочков.
Глава 10
Наследие Тьюринга
Нью-Джерси, 1947
То, что искал Тьюринг, то, что могло бы спасти ему жизнь, уже довольно долгое время находилось под самым его носом. Намек на это он получил еще в 1948 году, до того даже, как перебрался в Манчестер. Его друг по временам Блетчли, Джек Гуд, написал Тьюрингу: «Слышали вы что-нибудь о ТРАНЗИСТОРЕ (или Транзисторе)? Этот маленький кристалл выполняет, предположительно, «почти все функции электронной лампы». Возможно, это самое важное из совершенных после войны открытий. Собирается ли Англия приглядеться к нему?»
Однако ответом было молчание. В Америке произошло нечто замедлившее разработку устройства, и причина задержки была связана с самой сутью того, как оно работает.
В студенческую пору Тьюринга большинство специалистов по электричеству считало, что все вещества мира делятся на два совершенно различных типа. Одни, такие как медь или сталь, способны проводить электрический ток, другие — стекло или дерево — проводить ток не способны. Первые называли проводниками, вторые изоляторами. Общего между ними было столько же, сколько между муравьедом и угольной шахтой, — они просто-напросто не имели точек соприкосновения.
Это несложное различение и дает, похоже, ответ на вековой давности вопрос: почему сквозь стекло свет проходит, а сквозь сталь — нет? Внутренность стальной стены немного похожа на заброшенный египетский храм с его стоящими почти вплотную колоннами из атомов железа и углерода. Однако, если вглядеться в эти атомы с расстояния более близкого, выяснится, что они не такие уж гладкие и опрятные. Многие из них лишились наиболее удаленных от центра атома электронов, и — как мы уже видели в первой из посвященных радару глав — внутри бесцельно болтаются целые флотилии таких электронов. Когда туда же попадает свет, он начинает расходовать свою энергию на увеличение энергии движения этих электронов. А это означает. что чем глубже световая волна забирается в сталь, тем меньше от нее остается — она отклоняется, «впитывается» поджидающими ее, словно в засаде, свободными электронами. Все выглядит так, точно целая волна исследователей врывается в заброшенный храм и их начинает одного за другим утягивать куда-то за колонны. И очень скоро никаких исследователей не остается. Отраженные от вас световые волны могут войти в сталь с одной стороны, но с другой они не выйдут.