– Почему же отсутствия всякого смысла? – улыбнулась Ната. – Знаете, как нас всех приободрило, как развеселило ее появление?
Рита взглянула на нее умиленными глазами:
– Настенька, милая… я этого и хотела…
– И вообще, – прервала ее Ната, с укором поглядев на Елизавету Ивановну, – мне не нужно никаких жертв! И так столько народу погибло! Вот и Верочка…
– Верочка? – истерически взвизгнула Рита. – Что? Верочка Инзаева?! Погибла? Ох, нет…
Она зарыдала, что-то невнятно бормоча.
– Возьмите себя в руки, – спокойно приказал Верховцев. – Вы же прекрасно знали, что Вера была обречена.
Рита прерывисто вздохнула, мелко, часто кивая.
– О чем вы, Петр Константинович?! – вскричала Ната.
«Ты не виновата. Я бы все равно скоро умерла…»
– Рита, расскажите, – велел Верховцев.
– Нет, я лучше вот что… вот что найду… – Рита вдруг бросилась к небольшому бюро, принялась копаться в ящиках, бормоча: – Да где же оно было?! – На пол падали какие-то конверты, открытки, бумаги, но она не обращала внимания, лихорадочно что-то разыскивая. Вдруг выхватила листок, исписанный чернильным
[60] карандашом, подала Нате: – Читай! Вслух читай!
Та ахнула, взглянув на подпись:
– Да это Верочка писала! В начале октября еще!
– Прочти, Ната, – попросил Верховцев.
– «Ритка, дорогая, – неуверенно начала она, – совершенно не уверена, что выйдет еще оказия в Москву, поэтому хочу проститься с тобой сейчас. Сегодня узнала, что врачи оставляют мне три, много четыре месяца. Самые худшие подозрения подтвердились. Канцер пожирает мои легкие с ужасной скоростью, и боли, которые пока не столь сильны, скоро станут непереносимы. Терпеть я это не намерена, жизнь свою пресеку хладнокровно, а если это грех, то, знаешь, мне на грех теперь наплевать, потому что бога новая власть отменила. Прости, милая, кощунствую… иногда бывает очень тяжело. Оглянешься назад – до чего пусто за спиной, пусто прожита жизнь. Было одно счастье – любовь к Вите Дунаеву… да и та вся вышла. Виктор исчез – возможно, погиб. От него всего одна фотография осталась, где мы в лодке сидим… Хорошо бы ее со мной в гроб положили, словно нас в одной могиле похоронили. Не верю, что он жив. Знаю: будь так, он пришел бы за мной, а раз не возвращается, значит, его больше нет. Вот и меня скоро не будет, может быть, на том свете повидаемся с Витей, с Олечкой, с Татьяной и всеми дорогими девочками и их родителями. Хотя самоубийцам ведь не место рядом с мучениками! А Витя, конечно, мученической смертью погиб за Отечество. И вся семья – тоже… Значит, они пойдут в рай, а я – в ад? Нет, я не могу упустить возможности снова оказаться с ними рядом. Значит, мне придется испить чашу боли моей до дна. Буду терпеть… но если не смогу больше доставать морфий или кокаин, не поручусь за себя.
В Петрограде сейчас неспокойно, страшно, люди по вечерам уходят – и пропадают, иногда Нева выносит их трупы с перерезанным горлом, иногда несчастные бесследно исчезают… Раньше я боялась по темноте выходить, а теперь – нет, не боюсь. Даже молю бога, чтобы послал мне на пути какого-нибудь душегуба. Главное, чтобы одним ударом…
Ритка, прости за такое ужасное письмо, но поговорить больше не с кем. Подгорские, соседи мои, лезут в душу без устали, но они стали мне противны, как и все бывшие знакомые, которых, к слову, в Петрограде осталось раз-два и обчелся. Подгорские, кроме всего прочего, хают самым отвратительным образом несчастных убитых в Екатеринбурге, злорадствуют на их счет, что мне глубоко отвратительно и непереносимо. Из-за такого же отношения к семье я выгнала вон и Степана Бородаева – помнишь, был у меня такой поклонник? Он теперь в Москве, да и живет поблизости от тебя, в Спир. п-ке, кажется, дом 12/9. Ты должна его помнить. Держись от него подальше. Оказывается, и среди наших могут быть люди весьма опасные и скользкие, что так ужасно показал февраль 17-го года. Кроме того, до меня дошли некоторые слухи о генерале Д., сподвижнике адмирала К., – собственно от Подгорского. Этот Д. для Павлика, для Степана царь и бог, а по-моему, просто сумасшедший. Он выставляет себя ярым сторонником семьи, однако у него навязчивая идея разрушения всего, что свято для русского народа. Он готов на все, лишь бы возбудить в этом народе еще большую ненависть к большевикам. Павлик и Степан тоже это исповедуют. Как же это страшно, как жестоко по отношению к несчастной России… Они погубят ее так же верно, как губят современные мараты
[61].
Я вообще отчетливей стала людей видеть с некоторых пор. Возможно, близость смерти обострила какое-то внутреннее зрение.
Прощай, Ритка, береги себя, живи счастливо! Твоя подруга Вера Инзаева».
Ната так и упала на стул, сжимая письмо в кулаке:
– А мне ни словом не обмолвилась! Бедная Верочка! Всегда такая веселая была… и все от меня скрывала!
– Значит, она своего душегуба все же вымолила, кем бы он ни был! – вздохнула Елизавета Ивановна.
– Рита, можно я Верочкино письмо заберу? – попросила Ната.
Рита кивнула.
– Послушайте, вы оставляете, уезжая, такие письма? – встревоженно спросил Верховцев, просматривая те бумаги, которые выпали из ящика, пока Рита искала письмо Веры. – Это же опасно… Да не для вас, – отмахнулся он в ответ на ее испуганный вскрик. – Вы можете подвести тех, кто вам писал, если письма попадут в руки чекистов. Это все надо как минимум сжечь!
– Я как раз собиралась напоследок это сделать, – принялась оправдываться Рита, бегая глазами, причем все трое ее гостей мгновенно почувствовали, что она врет и просто-напросто забыла о письмах. – Но, Ната, ты не думай: письма Оли и Тани я с собой взяла, я с ними никогда не расстанусь! Это мои сокровища до скончания века!
– Лиза, займись этими бумагами на кухне, – велел Верховцев жене, передавая ей охапку бумаг. – Сожги их в каком-нибудь ведре или в миске. Впрочем, ты сама знаешь, как это лучше делается.
Елизавета Ивановна послушно вышла, и вскоре из кухни потянуло дымком.
– Теперь займемся более насущными делами, – сказал Верховцев. – Вы, Рита, когда должны выходить из дому?
– Да вот буквально через пять минут, – испуганно взглянула она на часы.