Однако сейчас он обрадовался Павлику, как самому близкому другу.
Ведь Павлик жил рядом с Верой. Он знал ее. Он сможет рассказать Дунаеву о том, как приходилось Вере в это ужасное время. Может быть, его рассказы помогут отыскать убийцу? Может быть… «Да п́олно! – одернул себя Дунаев, ощутив всплеск безумной надежды. – А что, если Верочка все-таки жива? Если на той телеге увезли ее только раненной?»
– Господи, Виктор Юлианович! – снова воскликнул Павлик, глядя на Дунаева с таким испугом, словно увидел перед собой ожившего мертвеца.
Дунаев только хотел поздороваться с Павликом, как вдруг рядом раздался возмущенный голос:
– Какой он тебе Виктор? Какой тебе Ульянович? Это Леонтий Петрович Дунаев, эстонский большевик! Обознатки вышли, гражданин!
Павлик вытаращил глаза и замер с воздетыми руками: он-то уже собирался обнять старинного знакомца. А Дунаев наконец спохватился: ведь привязавшийся к нему Сафронов слышал, как начальник патруля прочитал в партбилете его новые имя и отчество. Вот сейчас Павлик, который всегда отличался редкостным простодушием и немалой бестолковостью, заблажит что-то вроде: «Сами вы обознались, никакой это не Леонтий Петрович, а Виктор Юльянович Дунаев!» – и Сафронов ринется вон к тем троим в кожанках, которые курят поодаль, присматриваясь к перепуганным жильцам, которые вышли проводить Верочку. А ведь это наверняка милиционеры, если не чекисты…
Острое чувство опасности пронзило Дунаева, но в это время Павлик вдруг хлопнул себя по лбу и воскликнул:
– Варте ум файгель! Какой же я идиот! Простите великодушно, э-э, гражданин. Варте ум файгель! Их верде комен!
И, резко повернувшись, ушел в парадное.
– Чего это он проблекотал? – растерянно спросил Сафронов, заглядывая в лицо Дунаеву. – Какое-такое файгель, слышь?
– Это по-немецки, – со всем мыслимым спокойствием пояснил Дунаев. – В переводе значит: «Да ведь это не он! Я ошибся!»
– Дык ясна ель, ошибся: какой же ты Виктор, когда ты Леонтий?! – энергично закивал Сафронов, а Дунаев пробурчал:
– Кстати, ты тоже ошибся: я, конечно, знал Веру Николаевну, но не слишком хорошо. И не мою ты фотографию видел у нее в квартире. Я с ее братом двоюродным дружил когда-то. Пришел сюда просто потому, что хотел у них переночевать. Конечно, потрясен был, что она погибла… Теперь придется к другому приятелю идти ночевать, а убийцу пускай милиция ловит. Вот так-то! Спасибо тебе за компанию. Ты сам-то далеко отсюда живешь?
– Да нет, два шага, – отмахнулся Сафронов. – Тебе куда, товарищ Дунаев?
– А тебе, товарищ Сафронов? – спросил тот, едва не подавившись словом «товарищ».
Сафронов неопределенно махнул рукой.
– А мне туда, – Дунаев махнул еще более неопределенно.
– Ну, прощевай тады, – смешно расшаркался Сафронов и побрел по набережной в ту сторону, откуда они только что вернулись.
А Дунаев сначала сделал несколько шагов в противоположном направлении, оглянулся, удостоверился, что Сафронов поспешает своей дорогой, потом прянул в арку, откуда понаблюдал, не следит ли кто за ним, ну а затем неспешно, то и дело озираясь, пошел туда, куда ему велел идти Павлик: за угол, к окнам гимназического учителя Файгеля, который жил в этом доме в первом этаже и некогда репетировал Павлика и Киру по немецком языку. Теперь эти окна, конечно, были заколочены – так же, впрочем, как очень многие в этом доме, в том числе во всех в парадных. «Варте ум Файгель. Их верде комен!» значило «Подожди рядом с Файгелем. Я приду!», но открывать истинный смысл этой фразы излишне болтливому и суетливому товарищу Сафронову Дунаев, конечно, не собирался.
* * *
ВОСПОМИНАНИЯ
В Москву, в Москву! И в Лавру съездить… Она очень любила Троице-Сергиеву лавру, где все было украшено множеством цветов: розами, азалиями, лилиями. Их аромат смешивался с запахом ладана.
В Троице-Сергиеву лавру езживали раз десять, очень почитали преподобных Сергия и Никона. Однако отцу больше нравилось бывать в соборе Василия Блаженного и в Успенском соборе в Кремле. Ах, как помнилась рука отца, творящая крестное знамение, с сапфировым перстнем, надетым рядом с обручальным кольцом! Этот перстень подарила ему мама, когда была еще невестой, и отец его никогда не снимал.
В храм приезжали всей семьей. Подходя к паперти, снимали шляпы и повязывали платочки. Мама была недовольна: ей нравилось, когда дочери ходили в шляпках, но отец настаивал, чтобы в храмы шли в платочках, по-русски.
У Василия Блаженного на паперти толпилось много нищих. Им обязательно подавали. Брат Алеша дарил нищим мальчикам свои игрушки, а все сестры – деньги.
Во время службы родители стояли впереди вместе с братом, а девочки позади. Когда брат был маленький, он тайком приносил в церковь игрушки: спрячет их в карманах и потихоньку перебирает.
Отец любил подпевать хору, а девочки стеснялись. К кресту подходили по старшинству, но среди прочих прихожан. Отец говорил, что перед богом и смертью все равны.
Вообще, где бы семья ни бывала, она постоянно посещала храмы. Все почитали Господа и святых. По-особому относились к оптинским старцам. «Великие были старцы!» – говорил отец. Ездили и к Святогорской иконе божией Матери, были еще в Белобережских пустыньках, к иконам Троеручицы, Корсуньской великой, Печерской. Особенно же почитали Казанскую, Иверскую, Донскую иконы.
Но на первом месте у родителей был святой Серафим Саровский, которого мама просила о даровании ей сына. Однако снова родилась дочь – уже четвертая.
Когда она немного подросла, ей рассказали смешной случай, который произошел во время ее крестин.
Вносить новорожденную в церковь должна была Екатерина Владимировна Голицына. Это было ее почетной обязанностью, к которой она относилась очень серьезно: например, учитывая, что пол в часовне, где крестили всех детей в семье, был очень скользким, она надевала туфли на каучуковой подошве, чтобы, не дай бог, не упасть.
Но смешная история была связана не столько с самой Голицыной, сколько с сестрой. Их у нее было три: госпожа Озерова, госпожа Апраксина и госпожа Бутурлина. Все они одевались в том же стиле, что и их сестра, и носили такие же высокие шляпки. Отец рассказывал, как он направлялся к церкви на крестины дочери, проезжая мимо дома госпожи Голицыной, и вдруг – к своему изумлению и ужасу! – увидел Екатерину Владимировну, сидящую перед своим домом, хотя в это время ей следовало находиться в церкви! Перепугавшись, что произошло какое-то несчастье или недоразумение, отец остановил свой экипаж, выскочил из него, но когда подошел к этой даме, то увидел, что это была другая дама, очень похожая на Голицыну! Одна из ее сестер! Отец сказал ей какую-то любезность, но скрыл, как сильно она его напугала.
Если невозможно было поехать в храм, службы проводили в домовой церкви. В Петербурге приезжал служить отец Иоанн Кронштадтский, одетый в черное, темно-синее или коричневое. У него было прекрасное, и в старости красивое лицо и добрые глаза. Его все любили, постоянно старались прикоснуться к нему, чтобы от него перешла благодать. На Рождество отец Иоанн дарил всем детям гостинцы в холщовых мешочках: постные монастырские конфетки, елочные игрушки в виде святых ангелочков… Иоанн Кронштадтский умер, когда младшей дочери было только семь, но она помнила, какое горе воцарилось в доме, да и во всей столице. Печалились, что умер заступник от злобных революционеров. С тех пор в домовой церкви постоянно читался псалтирь: помнили, что там, где Слово Божие читается день и ночь, – милость и благодать.