В другое время, будь я в другом состоянии, может, и остановился бы.
А может, все равно прошел бы дальше.
Я не ханжа, аксиому «дают – бери, бьют – беги» знаю. Только должна же быть в девушке хоть какая-то загадка? Хоть один вопрос, на который мне захотелось бы ответить?
Стараясь не обращать внимания на язвительные замечания и эпитеты, которыми награждали меня веселые подружки, я пересек коридор и зашел в туалет. Мне требовалось сделать передышку, умыться холодной водой.
Семнадцать вагонов. Я прошел семнадцать вагонов. Пролетел навылет, как пуля. Но на самом деле за моей спиной их должно остаться намного больше, ведь двигался и вел отсчет я не от самого последнего.
Помня, в каком состоянии отправился на поиски вагона-ресторана, я не мог сейчас быть ни в чем уверен. Но все же, кажется, обычно вагон-ресторан располагается примерно в середине состава.
А раз так, я давно уже должен был прийти к началу. Однако не пришел.
«Ты же знаешь, почему, верно? Тебе ясно сказали: нет никакого машиниста…»
Этого не может быть. Поезд не может ехать сам по себе, кто-то должен им управлять.
«Сейчас ты убедишь себя в том, что обсчитался?»
Я рывком открыл дверь туалета, а следом – еще одну, в тамбур. Успокоиться не удалось, стало только хуже. Но стоять на месте я не мог. Меня влекло дальше – так волна уносит пловца в открытое море.
Хватит анализировать. Пока есть силы, я буду идти вперед. Человек, который идет, рано или поздно куда-то приходит.
Так сколько еще впереди? Один? Два? Максимум – четыре вагона? Где-то я читал, что в составе пассажирских поездов обычно бывает двадцать два вагона. Не знаю, так ли это. Но если так, то осталось пройти не больше пяти…
Я прошел еще восемь.
Пот противными струйками стекал по спине, лоб тоже был влажным, ноги и руки тряслись, в груди сжималось так, что становилось невозможно дышать, и перед глазами мелькали мушки, как будто я долго лез в гору. Я чувствовал резкий, кислый запах, который шел от меня, – запах страха и отчаяния. Никакой дезодорант не в состоянии замаскировать такой запах.
Пройденное мною расстояние было не таким уж большим: непонятно, почему я чувствовал себя настолько измотанным. Наверное, от постоянного ожидания: нет ничего хуже, чем ждать и догонять. А я постоянно, каждую минуту, ждал, что все закончится, и догонял свой шанс на спасение.
Я чувствовал себя хомячком, бегущим в колесе, шустро перебирающим лапками на потеху публике, или единственной в мире говорящей лошадью из старого анекдота. Ее подвешивали под купол цирка, а потом сбрасывали вниз. Рухнув, лошадь говорила: «Господи, когда же я сдохну?!»
Но, измученный, уставший, я тем не менее не хотел останавливаться. Не мог признаться себе, что все напрасно. Не верил уже, что дойду до машиниста, как давно не верил, что окажусь в Улан-Удэ… Да и есть ли на свете такой город?
Я просто шел, пока мог.
Открывая следующую дверь, я ожидал вновь увидеть перед собой вагон – купейный или плацкартный. Но то, что увидел, ошеломило меня.
Слабое, негодное слово. Но сгодится и оно, потому что все равно ни в одном языке мира не найдется слова, которое могло бы описать мое состояние, когда я увидел то, что открылось моим глазам.
Застыв на пороге, вцепившись в ручку двери, я смотрел перед собой и не понимал: я вижу это или мой больной, сумасшедший мозг веселится, выдавая дикие картины, рисуя одну иллюзию за другой.
Это галлюцинация. Должно быть галлюцинацией! Я скорее признаю себя чокнутым, как мартовский заяц, чем…
– Федя, что вы в дверях стоите? Заходите!
Но ведь бывают и слуховые галлюцинации, не только зрительные.
– Дайте пройти! – Кто-то постучал меня по плечу.
Подскочив на месте, я обернулся и увидел стриженую официантку. Она сердилась: ей нужно было зайти внутрь, а я загораживал проход.
– Вас нет! Вы мне кажетесь, – прошептал я, слишком ослабевший, чтобы выбирать выражения и сдерживаться.
– Ага, конечно, – с тихой злобой прошипела официантка и, протиснувшись мимо, прошла в зал. – Зальют глаза, нажрутся, а потом куролесят! – донеслось до меня.
Журавлиной походкой, на негнущихся ногах я подошел к столику, за которым устроился Петр Афанасьевич. К нашему с ним столику. Вон и сумка моя лежит, и нетронутый яблочный пирог на тарелке, и чай подрагивает в чашке. Я машинально протянул руку и потрогал бок чашки. Он был чуть теплым.
Кроме нас и официантки в зале сидели другие люди. Я не мог вспомнить – те же, что были, когда я в панике выбегал отсюда, или другие. Бросив взгляд на окно, я увидел, что сейчас светло – утро или день…
Да какая разница, какое сейчас время суток или даже время года?! Нет никакого «сейчас»! Как нет «вчера» и «завтра». Зачем я упорно цепляюсь за приметы обычного мира, за эти маяки, на которые мы с детства привыкаем ориентироваться? Живем от одного рубежа до другого, движемся день за днем короткими перебежками, как спортсмены на дистанции. Зимой ждем весну, потом лето. Ночью лежим в кровати и думаем о завтрашнем дне. Едва начиная день, спешим быстрее дожить до вечера. Смотрим на часы, считаем минуты от чего-то до чего-то… Торопить время – какая грандиозная глупость и ужасная расточительность!
Но сейчас даже ненужный отсчет потерял всякое значение. Какие ориентиры могут быть в мире, где ничто не имеет ни конца, ни начала? Где нет ничего нормального и даже само понятие нормы исчезло?
– Присаживайтесь, – сказал Петр Афанасьевич. – Вы странный какой-то. Хорошо себя чувствуете?
Я видел, что он взволнован и озадачен.
– Скажите… – Голос сорвался на фальцет, сломался, как у подростка. Откашлявшись, я продолжил: – Петр Афанасьевич, давно я вышел отсюда?
– Минут десять, наверное, – после секундной паузы ответил он. – Может, чуть больше.
– Я сказал, куда иду?
Мой вопрос явно удивил его. Наверное, Петру Афанасьевичу хотелось спросить, не ударился ли я головой, если позабыл, куда ушел десять минут назад, но воспитание взяло верх, и он не стал спрашивать.
– Сказал, дескать, в туалет схожу. Вас долго не было, я подумал, встретили кого-то из знакомых. Чай остыл.
Долго… По моим собственным ощущениям я шарахался по составу около двух часов. Но чему удивляться: время в поезде идет иначе. Я отодвинул стул, сел. Долил горяченького из чайника, сделал глоток. Покосился на пирог, но понял, что не смогу его попробовать. Да и есть не хотелось. А вот выпить…
– Петр Афанасьевич, помните, как вы мне про машиниста говорили?
На лице его отразилось почти комичное изумление. Вряд ли он мог бы сыграть его. Старик, конечно же, ничего не помнил: сейчас он разговаривал со мной мягко, уважительно, совсем не так, как в конце той беседы. Мне просто нужно было услышать подтверждение.