Он стоял, упершись взглядом в глухую стену пещеры. Дурацкий кондиционер все жужжал и дул, дул в спину. Саша стукнул кружкой о камни:
– Отец Панкратий!
За стеной было глухо.
– Ну что же? – бессильно выдохнул Саша, опуская руки.
Стена со всеми своими неровностями, сколами, прожилками и выбоинами тупо стояла перед глазами. В нее захотелось плюнуть.
– Скажи!! – со злобой выкрикнул Саша и замолотил кружкой о стену.
За стеной послышалось слабое, глухое бормотание. Оно было еле различимым. Но – было. Саша припал ухом к камню. Но не смог ничего разобрать. Старец что-то бормотал нараспев. Сообразив, Саша приложил кружку к стене, а к ней ухо, вспомнив, что в последний раз так подростком подслушивал, как старшая сестра за стеной отдавалась своему однокурснику, бородатому, худому и косоглазому, научившему Сашу пить водку и певшему под гитару “переведи меня через майдан”.
Кружка помогла: старец что-то напевал в своей глухой пещере. Это был какой-то совсем простой мотивчик, знакомый с детства. Саша заткнул свободное ухо, чтобы не слышать жужжание чертова кондиционера, весь замер, насторожился. И услышал:
Я тут сидел и горько плакал,
Что мало ел и много какал.
Других слов не было. Старец повторял один куплет. А потом и вовсе замолчал.
Дурацкая детская песенка подействовала на Сашу словно укус невидимого насекомого, могучего и доброго, как лохматая ночная бабочка. Он оцепенел, но как-то по-хорошему. Внутри стало спокойно и уютно. Никуда уже не надо было спешить. Он вдруг с удовольствием вспомнил свой логопедический детский сад и своего дружка, кучерявого большеглазого Марика, придумавшего, сидя на горшке, стихотворение:
пук пук пук
вонюк вонюк вонюк
Марик был хороший, веселый, говорил без умолку, хоть и заикался, как и большинство детей в саду. Отец Марика подарил сыну на день рождения альбом американских марок, шестнадцать из которых Марик отдал Саше. А стишок Марика неожиданным и удивительным образом разошелся по детскому саду, его с удовольствием повторяли не только заикающиеся, картавящие и шепелявившие дети, нянечки и пьянчуга сторож, но и воспитательницы, а веселая музраб сочинила фокстрот “Пук-пук”, и даже мама Саши, женщина интеллигентная, строгая и малоразговорчивая, стала говорить, когда у Саши что-то не получалось: ну вот тебе пук, пук, вот тебе и вонюк, вонюк.
Саша тюкнул кружкой в стену. И понял, что ждать больше нечего. Оглянулся, нажал кнопку в стене.
Куб дрогнул и поплыл вниз. Доплыл до земли. В кубе погас свет.
Саша оказался в темноте. С кружкой в руке вышел из куба на землю. И увидел, что, оказывается, уже наступила ночь. Машина перестала гудеть. В кабине горел свет. Было видно солдата. Но свет быстро погас и там.
Саша попытался оглядеться в кромешной южной темноте. Было и тепло, и прохладно. В кустах пели цикады. Слышался шорох прибоя. Луна вышла из-за единственного облака и осветила все вокруг: скалу, машину. И спящих вповалку на земле людей.
Саша подошел к ним.
Генерал лежал навзничь, раскинув руки и ноги, и громко, равномерно храпел. На его левой ноге лежала голова пузатого; тот храпел шумно, бормоча и хлюпая губами, луна посверкивала в иконке на его животе. На правой генеральской ноге покоилась голова белоусого; он спал, тонко и жалобно постанывая и периодически вздрагивая телом. Рядом спал Евгений; его ноги крепко обнимал во сне, хрипя и присвистывая носом, козлобородый. Здесь же лежал, скорчившись и прижавшись щекой к бедру Евгения, человек из СРИ. Рядом, подложив под голову генеральскую ладонь и запрокинув ноги в жокейских сапогах на подрагивающую во сне задницу белоусого, раскинулся мужчина с суровым лицом. Рыжекудрая дама, как на подушке, спала на ягодицах козлобородого. Поодаль вповалку спали нацгвардейцы, капитан и адъютант генерала.
Игумен спал сидя, привалившись спиной к скале. Освещенное луною лицо его было мертвенно-бледным.
“Почему он был так пассивен? – подумал Саша. – Ничего не говорил, стоял столбом. Стоял, стоял… Как Столпник…”
Саше вдруг показалось, что игумен мертв. Бросив кружку на землю, он подошел к нему. Наклонился. Лицо настоятеля светилось бледно-серым. От него повеяло холодом. Складки лица кожи ожили, задвигались, словно чешуя, стали наползать одна на другую, прикрытые веки просели в глазницы, провалились на дно, на дны на дни двух темных черных дёрных колодцев холодцев воротцев рот урод наоборот с шипением раскрылся разломился развалился рыхлою могилою земляною силою:
– СПАТЬ ПАСТЬ!
Саша глаза открыл, закрыл, снова открыл, шумно и бессильно выдохнув.
Потолок белого пластика, стены светлого дерева. Окна ромбовидные. Небо раннее. Море матовое.
Предрассветное.
Аля почувствовала, что он проснулся, придвинулась, прижимаясь теплым телом:
– Уже? Или не спится?
– Аа-а-а-а… – Саша снова выдохнул, вскинул руки к потолку.
– Ранний заплыв?
– О, нет.
– Тяжелые сны?
– О, да.
– И всегда после морского черта?
– О, да.
– Традиция?
– О, нет.
– Фатум?
– О, да-а-а-а-а… – зевнул он.
– Но он был таким вку-у-у-усным… – Она ответно зазевала в Сашино ухо, оплетая руками под простыней.
– Мне… такое снилось… – Саша потянулся, руки сами поползли под съехавшую подушку.
– Морской черт и кок опять виноваты! За борт обоих! Скормить муренам!
Он усмехнулся сонно:
– Теперь у нас все сахарное… весь уран…
– Планета? – Аля забрала мочку его во влажные губы.
– Нет, просто уран. Весь государственный уран стал рафинадом. Да! Женя приснился. Женя!
Слабый смех проснулся в Сашиной груди.
– Ты даже в отпуске с ним не расстаешься.
– Женя! И я поехал вместо него наверх… и стоял на коленях…
– На ковре? Перед дядей Вовой?
– Перед пещерой.
– Какой?
– Горной…
– Надеюсь, в пещере была я? Голая? Спасаясь от Минотавра?
– Ка-а-а-анешно!
Саша расхохотался, изнемогая. Алина рука под шелковым покрывалом нашла его теплый сонный жезл, взяла, мягко сжала:
– Сэр, почему вы меня никогда не берете на рассвете?
– Рыбка, я же соня…садовая…
Он тянулся на светло-зеленой простыне, выгибая спину, запрокидывая голову.
Рука сжимала жезл. И разжимала. Сжимала. Разжимала.
– По-чему? По-чему?