Холодным туманным утром начала октября тронулись в путь к байкальской переправе. Василий уже не мог идти, и его приютил на своей подводе старый кузнец; он шепнул Григорию:
— Плох твой батька. Чую, на Байкале схороним.
Но не отъехали от Усолья и тридцати пяти вёрст, как Василий, всё крепившийся, стал помирать. Его мутные красные глаза подзакатились, а исчернённым смертью, перекошенным ртом он пытался что-то сказать сыну. Из-за серых, порубленных ветром туч выглянуло жданное, но уже не греющее солнце, густо и широко осветило ангарскую пойменную долину, нахмуренные сопки правого берега Ангары. Василий попросил, чтобы сын приподнял его голову. Кузнец остановил повозку, тихо, душевно выговорил:
— Благодать, братцы. Божья благодать, и только.
Василий угасающими глазами смотрел на Ангару и серебристо освещённую лесистую равнину; потом надрывно, страшно кашлял, теряя сознание, но успел сказать сыну:
— Тут и опочию… добрая земля.
И больше не очнулся, тихонько дышал.
Кузнец подбросил Охотниковых в ближайшее от Московского тракта село — Погожее, большое, окружённое берёзовой рощей с запада, плотным сосновым бором с севера, застроенное добротными бревенчатыми, нередко крашеными пятистенками с высокими заплотами и воротами, с амбарами и овинами. Село в полуверсте остановилось перед многосаженным каменисто-супесным обрывом, углом переходившим в широкий галечный берег, и небольшими окнами изб строго смотрело с холма на Ангару, неспешно катившую тугие воды к далёкому Енисею. За огородами и поскотинами тянулись холмистые пашни, перемежаемые лесками, балками, узкими безымянными ручьями. На правом берегу простиралась гористая тайга. На юго-восточной окраине возвышалась приземистая бревенчатая церковь; на просторной утоптанной площади, примыкавшей к тракту, стояли лавки, навесы базара, кабак и домок управы. Григорий сразу смекнул, что в таком селе люди живут крепко, и его сердце стало томительно чего-то ждать.
Кузнец помог занести стонавшего Василия на сеновал, неохотно предоставленный хозяевами.
Ночью Василий Никодимыч преставился.
Оставшийся совершенно без средств Григорий прошёл с шапкой по селу; потом маленький рыжий священник отпел отца в протопленной, наполненной домашним запахом душицы и ладана церкви. Схоронили Василия Никодимыча на приютившемся в сосновом бору погосте, на котором Григорию не встретилось ни одного покосившегося креста, ни одной провалившейся, безродной могилки — всё было чинным, ухоженным и, казалось, вечным. Вечером Григорий, стараясь не прихрамывать, подошёл к самой богатой избе, постучался в высокие ворота, за толстыми тесовыми досками которых рвались с цепи собаки. Унимая или обманывая подступившую к сердцу тоску, шептал твёрдыми губами:
— Хорошая земля. Добрая.
Началась у Григория новинная жизнь.
Погожее — то есть расположенное в хорошем, удобном месте — было старожильческим притрактовым и, одновременно, прибрежным селом, основанным ещё после первой волны переселенцев в 17-ом веке. Земля, которой пользовались погожцы, была захватной — облюбованной и занятой тем, кто, быть может, первый её увидел, на неё ступил, заявил миру о своих правах на неё. И право первоначального завладения пахотной землёй соблюдалось погожцами неукоснительно, уважалось, хотя никаких бумаг, актов, крепостей ни первохозяин, ни его потомки не имели. Из земли переделу подлежали единственно сенокосные дачи, отведённые государственной властью в пользование сельской общине. Однако между крестьянами при дележе случались стычки: крупного рогатого скота и лошадей все имели полно, поэтому хотелось получить не только большую площадь покоса, но и получше, погуще траву на нём. Повздорившие всегда приходили — под неусыпным доглядом мира — к полюбовному согласию, потому что и сенокосных земель было в округе тоже полным-полно. Волостная власть, писарь или сам голова или же тем более губернские чиновники были всегда довольны погожцами, потому что те в срок исполняли главное — повинности, а также уплачивали все причитающиеся сборы. Кто же не мог расплатиться — всем миром тому помогали; нерадивого, гулёвого могли высечь на базарной площади, приговаривая:
— Ивану — иваново, царю — царёво!
На взгорке, невдалеке от Московского тракта, стояла деревянная церковь Сретенья Господнего с обитыми медью маковками и кованым воронёно-блестящим крестом, видным в ясную погоду даже с ближайшего иркутского семихолмия. Сохранилось предание, что этот тяжёлый крест принёс на себе из северной российской волости первый поселенец Игнат Сухачёв, искупая какой-то тяжкий грех. Говорили, что в новой земле ему хотелось начать чистую, праведную жизнь. Он же с другими переселенцами поставил и церковь. Погожцы слыли за людей набожных, и церковь никогда не пустовала, а в праздники собиралось столько народу, что не всех она могла вместить. На тех, кто подолгу не захаживал в церковь, посматривали косо, а то при случае могли и что-нибудь неприятное сказать ему в глаза.
Григорий Охотников не год и не два слыл в Погожем чужаком, «пришлым». Работал у богатого хозяина по строкам, то есть был нанят на срочную работу, сезонную, однако этот срок растянулся около двух с половиной лет. Получал по три рубля в месяц, к тому же харчевался у хозяина, а зимой носил с его плеча старую шубу, валенки и шапку. Пахал, сеял, собирал урожай, бил шишку, охотился, валил лес, рыбачил. Хозяин был доволен Григорием, не хотел отпускать его, но парень неотступно держал задумку: зажить в полюбившемся ему Погожем отдельным и непременно крепким двором, обзавестись семьёй. Хозяин намекал ему, что готов отдать за него свою единственную дочь, но дебелая, молчаливая девушка пришлась не по сердцу Григорию. Ему хотелось жениться по любви, по взаимной склонности, чтобы пребывать счастливым до скончания своих лет.
Он полюбил дочь зажиточного вдовца Евстафия Егоровича Одинцова, но сватов не насмеливался засылать — страшился, что ему, бездворному, с насмешкой, а то и зло откажут. Любовь Одинцова была красивой, плотно сложенной девушкой с веснушчатым белым лицом, но узковатыми азиатскими глазами. Она ответила взаимностью Григорию, и они тайком встречались в березняке.
— Отец прознал, Гришенька, о наших вечёрках. Погрозился вторую ногу тебе покалечить.
Григорий не взглянул на девушку, хрипнул в сторону, сжимая за спиной ладони:
— Завтре поджидай сватов. Так-то!
— Гришенька! — испугалась Любовь. — Батюшка жутко зол. Он такой сильный, могёт нечаянно и повредить тебе чего. Лучше — убежим на прииска.
— Нечего шалындаться по приискам, по всяким там клоповникам. Надо тута укореняться. Так-то! — Задумчиво посмотрел на просвет Ангары, в излом таёжной дали: — Добрая тута земля. Ежели кто-то крепко встал на ней на ноги, то отчего я не могу? — Помолчал и, не ожидая ответа, примолвил: — Могу. Поняла?
Сватов и Григория продержали у высоких почерневших ворот, не приглашая в избу; потом всё же впустили, и Евстафий Егорович, складывая на стол крупные жилистые руки, сказал, прерывая рыжебородого, оживлённого друга Григория рослого Холина Гаврилу: