На следующих семинарах опозоренного студента нет. Что уж тут удивляться. Класс абсолютно заморожен – это неизбежно при таких инцидентах. На каждом семинаре говорит только один человек – профессор философии; он только и делает, что говорит – лицам, обратившимся в маски безразличия.
Похоже, профессор вполне понимает, что произошло. Раньше он поглядывал на Федра со злобой, теперь – со страхом. Кажется, догадывается: в классе такая обстановка, что придет время – и с ним обойдутся так же, сочувствия он ни от кого не дождется. Он уступил свое право на вежливость. Уже никак не предотвратить ответного удара, только не подставляться.
Но чтобы не подставиться, он должен стараться изо всех сил, формулировать точно и верно. Федр и это понимает. Храня молчание, он будет учиться, обстоятельства располагают.
В то время Федр занимался прилежно, схватывал все крайне быстро и держал рот на замке, однако неверно было бы считать его даже отдаленно хорошим студентом. Хороший студент ищет знаний честно и беспристрастно. Федр – отнюдь. Он точил топор, и требовалось ему лишь то, что могло служить оселком, и то, чем можно разметать преграды, которые мешают точить. Ни времени, ни интереса к чужим Великим Книгам у него не было. Он пришел, чтобы написать собственную Великую Книгу. К Аристотелю он относился несправедливо до крайности – потому же, почему Аристотель был несправедлив к своим предшественникам. Те поганили то, что он хотел сказать.
Аристотель поганил то, что хотел сказать Федр, ибо Аристотель помещал риторику в до безобразия незначительную категорию своего иерархического порядка вещей. У него она была ветвью Практической Науки и служила каким-то придатком другой категории, Науки Теоретической, – ею Аристотель по преимуществу и занимался. Как ветвь Практической Науки она была всячески изолирована от Истины, Блага или Красоты: те служили только доводами в споре. Стало быть, Качество в аристотелевской системе полностью отлучено от риторики. Вот это презрение к риторике – помимо ужасающего качества риторики самого Аристотеля – столь полно отчуждало Федра, что он презирал и высмеивал грека, что бы тот ни сказал.
Но это ладно. Много веков Аристотель сам напрашивался исключительно на насмешки и получал их, и охотиться на его явные глупости – удовольствие так себе, как бить лежачего. Не будь Федр столь пристрастен, он бы научился каким-нибудь ценным приемам – Аристотель ведь умел цеплять новые области знания; собственно говоря, для того и основали Комиссию. Но не будь Федр столь пристрастен в своем стремлении найти, откуда начать работать с Качеством, он бы досюда и не дошел, поэтому у него бы все равно ничего не получилось.
Профессор философии читал лекции, а Федр слушал и классическую форму, и романтическую поверхность излагаемого. Судя по всему, профессору неуютнее всего было с «диалектикой». Хоть с точки зрения классической формы Федр и не мог сообразить, почему, его растущая романтическая чувствительность подсказывала: он идет по следу. Добычи.
Диалектика, значит?
С нее начиналась книга Аристотеля – и начало это было загадочнее некуда. «Риторика – искусство, соответствующее диалектике»
[38], – говорилось там, словно это важнее некуда, а вот почему это так важно, никто не объяснял. Первое же замечание сопровождалось рядом других разрозненных утверждений, от которых складывалось впечатление, что многое недосказано – или материал неверно собрали, или наборщик что-то пропустил. Сколько бы Федр ни читал, ничего не срасталось. Ясно лишь то, что Аристотеля очень парило отношение риторики к диалектике. На слух Федра тут звучала та же неуверенность, что и у профессора философии.
Профессор определил диалектику; Федр слушал очень внимательно, но в одно ухо влетело, из другого вылетело – такое случается с философскими утверждениями, когда в них что-то упущено. Потом на другом занятии другой студент, которого, видимо, тоже на этом замкнуло, попросил профессора дать другое определение диалектики; профессор опять глянул на Федра с проблеском страха и ответил весьма раздраженно. Нет ли у «диалектики» какого-то особого значения, от которого слово это становится опорным и смещает равновесие спора? В зависимости от того, куда это слово ставят? Так и оказалось.
Диалектический, в общем, означает «диалогической природы», то есть относится к разговору двух человек. Нынче же диалектика обозначает логическую аргументацию. Она включает приемы перекрестного допроса, каковым путем и достигается истина. Таков дискурс Сократа в «Диалогах» Платона. Платон верил, что диалектика – единственный метод достижения истины. Только один.
Потому-то она и есть опорное слово. Аристотель нападал на это убеждение – говорил, что диалектика пригодна для достижения лишь некоторых целей: выяснить взгляды человека, достичь истин, касающихся вечных форм того, что называется Идеи; для Платона же они фиксированы раз и навсегда, не меняются и составляют реальность. Аристотель утверждал, что еще есть метод науки, он же «физический»: этот метод наблюдает физические факты и приходит к истинам о субстанциях, претерпевающих изменения. Эта дуальность формы и субстанции – и научный метод достижения фактов, касающихся субстанций, – были ядром философии Аристотеля. Тем самым Аристотелю было жизненно важно низвергнуть диалектику с того пьедестала, куда ее возвели Сократ и Платон, и «диалектика» тут опять служила опорным словом.
Федр догадывался, что преуменьшение Аристотелем роли диалектики – от Платонова единственного метода постижения истины до «соответствия риторике» – злит современных платоников так же, как злило бы и самого Платона. Профессор философии не знал «позиции» Федра, вот и нервничал. Может, опасался, что Федр платоник и сейчас на него напрыгнет. Коли так, ему, конечно, бояться было нечего. Федра не оскорбляло, что диалектика низведена до риторики. Его приводило в ярость, что риторику низвели до диалектики. Таково в то время было смятение в умах.
Разъяснить все это мог бы, само собой, один Платон – он, к счастью, и возник следующим за круглым столом с трещиной посередине в тусклом, мрачном кабинете через дорогу от больницы в Южном Чикаго.
Теперь едем вдоль побережья – холодно, мокро и уныло. Дождь перестал – временно, – однако небо не шепчет. В одном месте вижу пляж, там какие-то люди идут по мокрому песку. Я устал и потому торможу.
Слезая, Крис спрашивает:
– Зачем мы остановились?
– Я устал, – отвечаю я. С океана дует холодный ветер, и там, где он намел дюн – они теперь влажны и темны от дождя, видимо, только что кончился, – нахожу местечко прилечь, и так немного согреваюсь.
Однако не сплю. На гребне дюны возникает маленькая девочка, смотрит на меня так, будто хочет со мной поиграть. Через некоторое время уходит.
Потом возвращается Крис; хочет ехать. Говорит, нашел на камнях какие-то смешные растения, они втягивают усики, если потрогать. Иду с ним и между накатами волн вижу на камнях морские анемоны; это не растения, а животные. Сообщаю ему, что их щупальца способны парализовать рыбешку. Должно быть, сейчас крайняя точка отлива, иначе мы б их не увидели, говорю я. Краем глаза вижу, что девочка за камнями подобрала морскую звезду. Ее родители тоже несут морских звезд.