– Как Август – Рим, – сказал мне наблюдательный иностранец, – Лужков взял Москву кирпичной, а оставил мраморной.
– Была красной, станет белой? – переспросил я.
– Вроде того, – не понял меня собеседник. – Сегодня это город рантье: у москвичей вместо нефти недвижимость.
И они ею пользуются в свое удовольствие. Американцы ездят по Москве верхом – на велосипедах, немцев я видел в метро, русских – в «мерседесах». Революция, о которой предупреждали большевики, свершилась, хотя в ее музее на Тверской, где в горячие дни рядом с «максимом» стоял обгоревший в 91-м троллейбус, вновь остался только старый пулемет – с Гражданской. Первый признак революции: язык не поспевает за историей. В прошлый раз его сократили до аббревиатуры, в этот, наоборот, удвоили, создав словарь дуплетов.
До этого язык революции обходился слогами. Впервые я услышал его от Мамонова, который юродивым уже был, а святым еще нет.
– «Крым-рым-мрым», – выл он со сцены Линкольн-центра благую весть перестройки, простую, как мычание, и столь же искреннюю.
– Что это было? – спросил я его, пробравшись за сцену.
– Русская народная галлюцинация.
Окрепнув, язык научился говорить по-новому.
– Люблю, – сдуру признался я интервьюеру, – вкусно поесть.
– «Топовые продукты образуют мой тренд», – перевел он меня на русский, скрашивая допотопную ущербность эмигрантского языка, трусливо чурающегося заимствований.
Сегодняшний русский богатеет за счет несвоих ресурсов. На каждое родное слово есть чужое, точно такое же, но намного дороже. Язык полон не новых понятий, а старых с другими названиями. Как стихи и молитвы, они могут служить магическим оберегом, лексическим амулетом, формулой заклинателя, приносящей победу пермской команде «УралГрейт», во что бы она ни играла.
С этой точки зрения, первая часть названия «Экспресс-дизайн „Старик Хоттабыч“» дословно переводит вторую. Чужеземный корень всегда волшебный. Он сидел в словаре, словно джинн в бутылке, пока реклама не разнесла ее вдребезги, выпустив на волю иностранного духа. Он обладает чудесной способностью не столько преобразовывать, сколько приукрашивать реальность, называя ее по-новому.
Характерно, что в этой декоративной игре разума хранители языка участвуют вместе со всеми. Прочитав заголовок «Шорт-лист и лонг-лист Национального бестселлера», старый филолог меланхолически заметил, что от русского в этом предложении осталось только одно слово: «и».
Но это не страшно, потому что сегодня по-русски можно изъясняться и на английском. Прообраз такого языка возник в разгар холодной войны, когда Энтони Бёрджесс создал воляпюк двух держав и написал на нем роман «Заводной апельсин». Но, как это всегда и бывает, история распорядилась прогнозом вопреки обещанию пророка. Не русский овладел английским, чего боялся автор, а наоборот: английский – русским. Это даже удобно, потому что английский язык, поделившись своей самой мускулистой частью речи, теперь за нас все делает – и шопинг, и шейпинг, и (не вру!) улучшайзинг.
При этом, в отличие от исторических прецедентов, вроде татарского ига и норманнского нашествия, это завоевание оказалось сугубо мирным, даже – благодушным. Английский не победил русских, а соблазнил их, в основном – съедобным. Оказавшись «кухонной латынью», английский все время будит аппетит, даже к политике, особенно, когда она устраивает «Лобстерный саммит».
Язык, однако, как деньги, не бывает глупым. Он всегда знает, что делает, в том числе – за столом, где обнаруживается подспудный смысл чужеземной напасти. Полузнакомая еда служит посредником, примиряющим противоречия вступивших в контакт цивилизаций. Вот так мореходы очаровали гавайцев консервированным лососем, сразу похожим и не похожим на того, что туземцы ловили в океане. В Москве подобную роль играл напоминающий котлету, но не дотягивающийся до нее гамбургер. Не зря в первый «Макдоналдс», как в Большой театр, приезжали гости из провинции. Сам я попал в него год спустя, когда схлынула очередь. От всех остальных он отличался тем, что кофе не было, а за кетчуп брали три рубля.
Пережив трудности роста, вкрадчивый бизнес соблазна вырос в бандершу, которая выдает банальное за экзотическое, величая своих товарок баядерками. Только назвав остывший чай «айс ти», его можно обменять на пять долларов. И самым дорогим из всех блинов на Тверской оказался не с икрой и семгой, а тот, который назывался «э-мэйл».
– Когда я читал «День опричника», – признался я на прощание московскому другу, – мне показалось, что Сорокин спорит с Путиным о том, какой будет Россия – Петра или Ивана?
– Она стала и той, и другой, и третьей. Ее формула: верхам – новая революция, низам – старая. Одним – ресторан «Ваниль», другим – кровь и почва.
– Не знаю, но я заметил, что, разбогатев, люди меньше говорят о любви к народу, откупаясь от него яйцами Фаберже.
– И слава богу. Самая безопасная в мире революция – консьюмеристская. Потребительская, – добавил он для меня.
Пушгоры
О том, что автобус приближался к месту нашего назначения, свидетельствовали удручающие перемены в шишкинском ландшафте. Когда строевой лес лениво расступился, слева от дороги обнажились бледные огороды живших справа от нее горожан. На заборах встречались граффити: «Менеджеры – слуги дьявола», «Риелтор Козлов – мерзавец». Среди других достопримечательностей Пушкинских Гор выделялась ростом доска почета, возведенная возле гостиницы «Дружба».
Пущин, няня, Кюхельбекер – представил я себе, но не успел разглядеть портреты, отвлекшись на неожиданный памятник. Вместо Пушкина на каменном пеньке сидела гранитная глыба, изображающая Ленина без кепки. Впрочем, ни тот ни другой не бывали в «Дружбе», зато здесь жил Довлатов.
– Выписался, – уверенно ответила на мой вопрос коридорная, и мы тоже покинули город.
В первое утро у дороги обнаружилась купальня с кувшинками. За окном отведенной мне комнаты заманчиво шумела роща, полная грибов и ягод. К обеду, однако, пошел вечный дождь, стремительно началась осень, и уйти было некуда, тем более без резиновых сапог, которые я не додумался привезти из Америки.
– «Живем в таком климате, – задумчиво процитировал поэт Чехова, – в любую минуту может пойти снег. А тут эти разговоры».
Их и правда хватало. Эксперимент собрал нас в заповеднике, где всех кормили и дразнили, рассчитывая вызвать остроумную реакцию – и издать ее. В сущности, это была одна из тех международных русских тусовок, на которую ездят мои коллеги, чтобы обсудить «Ганца Кюхельгартена». Отцов от детей здесь отличают цитаты – одни их подхватывают, другие не знают, где ставить кавычки.
Как в фильмах Никиты Михалкова, в нашу компанию затесался настоящий иностранец. Россию он знал от Толстого до Достоевского, про Пушкина слышал (в опере), в Михайловском застрял по пути из Петербурга в Москву, собирая, как Радищев, материал для книги. Самым острым впечатлением его наградил Вышний Волочек. Ужиная в гараже-буфете «Венеция», писатель следил за бильярдом и танцами, пока босая девица не треснула кием партнера по танго.