Первым серьезным политическим стимулом, полученным Италией с другой стороны Альп, было ее временное включение в состав наполеоновской Империи. Первым серьезным экономическим стимулом явилось возобновление торгового пути через Средиземное море в Индию, предшествовавшее прорытию Суэцкого канала и косвенным образом явившееся результатом наполеоновской экспедиции в Египет. Эти трансальпийские стимулы, конечно же, не произвели своего полного эффекта до тех пор, пока не были переданы итальянским посредникам. Однако итальянские творческие силы, которые привели к урожаю Рисорджименто, появились не на какой-либо итальянской почве, уже приносившей урожай средневековой культуры.
Например, в области экономики первым итальянским портом, отвоевавшим для себя долю в современной морской торговле Запада, была не Венеция, Генуя или Пиза, но Ливорно. Ливорно было постренессансным созданием великого герцога Тосканского, который основал здесь поселение тайных иудеев-беженцев из Испании и Португалии. Хотя Ливорно было основано всего в нескольких милях от Пизы, оно нажило себе состояние именно благодаря этим упорным изгнанникам с противоположного берега Средиземного моря, а не бездеятельным потомкам средневековых пизанских моряков.
В области политики объединение Италии явилось достижением княжества, которое изначально было трансальпийским и до XI столетия не имело твердой опоры на итальянской стороне Альп кроме франкоязычной Балле д'Аосты. Центр тяжести владений Савойского дома
[623] не оказывался окончательно на итальянской стороне Альп, пока последовательно не ушли в прошлое свобода итальянских городов-государств и гений итальянского Ренессанса. Ни один из итальянских городов, имевших первоочередное значение в ту великую эпоху, не входил во владения короля Сардинии (как теперь титуловался правитель владений Савойского дома) до тех пор, пока после завершения наполеоновских войн им не была приобретена Генуя. Этос савояров был в то же время еще столь чужд традиции городов-государств, что генуэзцы раздражались правлением его сардинского величества вплоть до 1848 г., когда династия завоевала себе сторонников во всех частях Итальянского полуострова, возглавив националистическое движение.
В 1848 г. австрийское правление в Ломбардии и Венеции одновременно было поставлено под удар вторжением пьемонтцев и восстаниями в Венеции, Милане и других итальянских городах, бывших австрийскими провинциями. Но было бы небезынтересно подвергнуть сомнению различие в исторической важности двух этих антиавстрийских движений, которые происходили в одно и то же время и официально изображались как удары, нанесенные для общего дела освобождения Италии. Восстания в Венеции и Милане, несомненно, носили освободительный характер. Однако то понимание свободы, которое их вдохновляло, было воспоминанием о средневековом прошлом. По сути, эти города продолжали свои средневековые битвы с Гогенштауффенами. По сравнению с их неудачами, хотя, несомненно, и героическими, военные действия пьемонтцев в войне 1848-1849 гг. далеко не заслуживают похвалы. Наказанием за безответственное нарушение перемирия явилось позорное поражение при Новаре
[624]. Однако этот пьемонтский позор оказался для Италии более плодотворным, нежели славное поражение Венеции и Милана. Пьемонтская армия (при весьма значительной французской поддержке) сумела взять реванш у Мадженты
[625] через десять лет, а новоиспеченная, созданная на английский манер парламентская конституция, дарованная королем Карлом Альбертом
[626] в 1848 г., в 1860 г. стала конституцией объединенной Италии. С другой стороны, славные подвиги, совершенные Миланом и Венецией в 1848 г., более не повторялись. Впоследствии два этих древних города оставались пассивными под усилившимся австрийским ярмом и смогли обеспечить свое окончательное освобождение лишь при помощи пьемонтского оружия и дипломатии.
Объяснить этот контраст, по-видимому, можно тем, что подвиги венецианцев и миланцев в 1848 г. заранее были обречены на неудачу, поскольку духовной силой, стоявшей за ними, был не современный национализм, но идолизация своего собственного умершего «я», то есть средневекового города-государства. Венецианцы XIX столетия, ответившие на призыв Манина
[627] в 1848 г., боролись не просто за Венецию. Они сражались за восстановление обветшалой Венецианской республики, а не за создание единой Италии. С другой стороны, пьемонтцы не прельстились идолизацией обветшалой эфемерной личности, поскольку их прошлое не дало такой личности, которая могла бы стать предметом поклонения.
Это различие можно обобщить в противоположности между Манином и Кавуром
[628]. Манин был несомненным венецианцем, который бы чувствовал себя вполне как дома в XIV столетии. Кавур, который со своим родным французским языком и викторианским мировоззрением оказался бы совершенно не в своей стихии в итальянском городе-государстве XIV столетия (так же как и его трансальпийские современники Пиль и Тьер), в то же время смог бы с равным успехом использовать свои дарования в парламентской политике и дипломатии и свой интерес к агрономии и строительству железных дорог, если бы судьба распорядилась сделать его не итальянцем, а английским или французским землевладельцем XIX столетия.