Стоп! Вот оно, вот то, чего так ждал от Кольцова следователь: дипломаты — это вам не пронырливые театралки и не забулдыги-писатели. Дипломаты — это серьезно. Дипломаты — носители государственных тайн и, конечно же, являются желанной добычей для иностранных разведок. Следователь Кузьминов учуял своим профессиональным нюхом, что взял совершенно новый и очень перспективный след.
— На одном из допросов вы уже признались в том, — начал он издалека, — что являлись агентом немецкой и французской разведок и вели шпионскую работу на территории СССР. Однако при этом вы скрыли ряд фактов и обстоятельств своей заговорщической работы. Следствию о них известно, но мне хотелось бы знать, намерены ли вы с целью облегчения своей участи сотрудничать со следствием и дальше? Намерены ли вы дать исчерпывающие и правдивые показания о своих изменнических делах и связях? Или сделаем перерыв и до утра вы побудете в камере?
— Нет-нет, — испугался Кольцов, так как знал, что в камере его станут зверски бить. — Я скажу. Я все скажу. Признаю, что я действительно скрыл свои связи с рядом участников антисоветской организации, существовавшей в Наркоминделе, о чем намерен дать следствию подробные и правдивые показания.
— А какое отношение вы лично имели к Наркоминделу?
— По роду своей журналистской деятельности в «Правде» мне часто приходилось общаться с руководящими работниками Наркоминдела. Я был близок с Уманским, Мироновым, Гнединым, Штейном и рядом других.
— Откуда все же вам известно о существовании заговорщической организации в Наркоминделе?
— В конце 1932 года в разговоре со мной у себя на квартире Константин Уманский, с которым я был связан по шпионской работе, сказал о том, что в Наркоминделе существует группа, которая не связана с троцкистами и тем не менее проникнута правобуржуазными взглядами как на международную, так и внутреннюю политику советского правительства.
— И все?
— Нет, не все. Он возводил клевету на политику ЦК партии, которая, по его мнению, отличается крайней нерешительностью в сближении с буржуазными странами.
— Но это, надо полагать, была не только его точка зрения?
— Да, таких же взглядов придерживались руководящие работники Наркоминдела: полпред в Италии Борис Штейн, полпред во Франции Яков Суриц, полпред в Англии Иван Майский, завотделом печати Евгений Гнедин и замнаркома Владимир Потемкин.
— Они высказывались об этом в открытую, при вас?
— Конечно. Ведь нас объединяла общность политических взглядов, которая заключалась в том, что связь с Германией нужно укреплять, а внутренний режим в СССР изменять в сторону капиталистического развития, внедрения буржуазно-демократических форм правления, привлечения иностранных капиталов и прихода к власти правых.
— Но вы-то, старый германский шпион, примкнув к заговорщикам, действовали по прямому заданию своих хозяев, не так ли?
— Это — само собой разумеется. Но, кроме меня, с немцами были связаны и Уманский, и Гнедин. Впрочем, линию на советско-германское сближение активно одобрял и Потемкин. А еще он говорил, что все мы должны помочь НКИДу перебросить мост через пропасть между СССР и Европой. При этом он подчеркивал, что это не только его личное мнение, но и мнение наркома Литвинова.
— А с Литвиновым вы встречались?
— Да, конечно.
— Он одобрял ваши взгляды?
— Не только одобрял, но и развивал. Он говорил, что надо добиваться отмены монополии внешней торговли, восстановления концессий, отмены религиозных преследований, создания парламентской трибуны, с которой можно будет добиваться настоящей свободы. Без этого говорить о мирном сожительстве с капиталистическими державами просто бессмысленно.
— И вы эти взгляды как-то пропагандировали?
— Не только я. Потемкин говорил об этом во время переговоров с Муссолини, Суриц — с Гитлером и Герингом, Штейн — с деятелями Лиги Наций. Потом, как вы знаете, Сурица перевели в Париж, а Потемкин, сдав ему дела, с большой неохотой уехал в Москву.
— С неохотой? Это почему же? Ведь его назначили заместителем наркома иностранных дел.
— Он боялся. Очень боялся. В 1937-м было так много арестов, что он панически боялся разоблачения.
— Но его не последовало?
— Да, не последовало. И Потемкин продолжал гнуть свою линию, причем с помощью Литвинова. Хорошо помню, что они оба резко отрицательно отнеслись к той помощи, которую Советский Союз начал оказывать республиканской Испании. Литвинов, например, говорил: «У них там нет никаких успехов, берут в день по одному пленному, а мятежники тем временем захватывают целые города. Из-за Испании СССР утратил свои международные связи. Эта война обречена на неудачу». А когда я уезжал в Испанию, Литвинов потребовал, чтобы я довел эту точку зрения до нашего главного военного советника Григория Штерна, который должен был, пользуясь своим положением, свернуть войну в Испании.
— Вы виделись со Штерном? Как он отреагировал на это предложение?
— Да, я с ним виделся. В личной беседе он мне заявил, что придерживается того же мнения, что и Литвинов, что война в Испании обречена на неудачу и что он сделает все от него зависящее, чтобы эту войну прекратить.
— А не оговариваете ли вы Штерна, чтобы прикрыть свою собственную подрывную работу в Испании?
— Я говорю так, как было в действительности, и понимаю, что оговор не облегчит, а, напротив, ухудшит мою участь.
— Ваши показания мы проверим. Но предупреждаю, что за ложь и оговор вы будете отвечать особо.
Кольцов ответил за все — и за ложь, и за оговор, и за то, чего он никогда не делал и не говорил. И хотя на суде, состоявшемся 1 февраля 1940 года, он от своих показаний отказался и заявил, что все они родились «из-под палки, когда его били по лицу, по зубам, по всему телу, и следователь Кузьминов довел его до такого состояния, что он вынужден был не только признать себя шпионом, но и дать показания на совершенно невинных людей», Михаила Ефимовича приговорили к расстрелу и на следующий день приговор привели в исполнение.
С Кольцовым было покончено, здесь росчерк красного карандаша свое черное дело сделал. Теперь настал черед тех, на кого он дал хоть и дезавуированные на суде, но вполне конкретные показания.
ВЛАДИМИР АНТОНОВ-ОВСЕЕНКО
Неординарным поведением сын поручика резервного пехотного полка Александра Овсеенко отличался с самого раннего детства. То пропадал неизвестно где, то приносил одни двойки, а в довершение всех бед взял и сбежал из дома, причем сделал это из идейных соображений. «В семнадцатилетнем возрасте я порвал с родителями, — писал он несколько позже, — ибо они были люди старых, царских взглядов. Знать их больше не хотел! Связи по крови ничего не стоят, если нет иных». И все же он пошел по пути отца и поступил в Николаевское военно-инженерное училище.
Казалось бы, живи и радуйся, но будущий прапорщик отмочил очередной номер: отказался присягать на верность царю и Отечеству, объяснив это «органическим отвращением к военщине». Само собой разумеется, из училища его отчислили и вышвырнули на улицу. Но Владимир и не думал сдаваться, он рванул в Санкт-Петербург и, несмотря на свое отвращение к военщине, поступил в пехотное юнкерское училище. На этот раз он благополучно доучился до последнего курса, принял присягу и в звании подпоручика был направлен в дислоцированный в Варшаве пехотный полк. Надо сказать, что к этому времени он стал членом РСДРП и занимался активной пропагандистской деятельностью среди солдат.