3
Отогревшись и попив чаю, Гошка поехал дальше. Он думал про деревню, состоявшую из двух половин – Захребетного и Индыгина, разделенную протокой, о том, как это, с одной стороны, по-дурацки, неудобно, но и забавно, с другой: всегда вроде дело есть – в Индыгино сгонять.
Так хотелось промчаться по деревне, до железной крепости укатанной снегоходами, грохоча лыжей, пронестись по улицам с дорожной ходовой скоростью, и чтоб сияли вокруг с долгожданной роскошью огни.
Но промчаться не удалось. В Енисее прибывала вода, и верст за десять обе забереги захлебнулись. Он надеялся на переправу у деревни, но вода прибывала так быстро, что та ушла под воду. Ему еле удалось, бросив «буран» на реке, перейти пешком по двум брошенным кем-то жердинам. В деревню он прибрел на лыжах с груженой понягой и оружьем. Топил. Быстро вскипевший чайник густо парил в непрогревшейся избе. Открыл печку пошевелить дрова – из торца сыроватого полена била струйка пара.
Оттаивали окна мокрыми кругляшами. Пошел к соседке за котом, тот мямкнулся под ноги с печки, Гошка взял его на руки. Кот – черный с белым, удивительно добротный, плотный и легкий одновременно, с сыровато-прохладными подушечками и усами, особенно толстыми и белыми на угольном фоне морды. «Валька прилетела. Худющая», – брякнула бабка. «Да ты че? Одна?» – сияя глазами, спросил Гошка и почувствовал, как с хлестом вобрался, стал на место отмороженный многоверстный рукав. «Одна, одна. Хлеба возьми, свезый, вот стряпала». – Бабка протянула смуглый кирпич с коричневой кособокой шляпкой.
«Ну вот, – думал Гошка, идя к себе с котом за пазухой, – Котя здесь, Валюха тоже под боком. Собаки сейчас прибегут, “буран” конечно, не на месте, но уж хрен с ним, постоит до завтра, главное, на сухом. Так что все, дядя Гоша, по теме».
Но праздника не вышло: собаки, как ни ждал Гошка, так и не пришли. Да и что у Валюхи на уме было, неизвестно, сам дома, «буран» на льду, собаки хрен знает где, скорее всего, у «бурана» спят калачами, укрыв хвостами носы. Хоть кот на месте – и то ладно.
Особенно жалел Гошка старого кобеля. В прошлом году после стоверстной пробежки, отойдя от корма, он вдруг зашатался, сам не веря в свою слабость, рванулся, споткнулся на подогнувшейся лапе, и Гошка не выдержал, запустил его в избу, где тот проспал под кроватью до утра, тяжело и по-человечьи вздыхая. Теперь Серый истошно лаял на бегу, то ли от отчаяния, от тоски по уходящим силам, то ли сам себя подбадривая, и лай далеко разливался в морозном воздухе. А Гошка как никогда чувствовал непоправимую вину перед кобелем-кормильцем, и мог только догадываться о том, что творится в этой обделенной лаской голове, и досадовал, что по осени злился, лупил его в лодке шестом куда попало, когда тот гремел кольцом от ошейника, а он искал сохатых, и нужна была абсолютная тишина. И думал о том, какая тяжелая ноша – так вот наблюдать собачью жизнь от начала до конца, и вспоминал, как невозможно было смотреть на старого исхудавшего Тагана, забившегося с глаз долой под балок, на муку его последних дней, и как не мог сам его застрелить и просил Фому.
Спал Гошка плохо, и во сне тревожил Валькин приезд, брошенный «буран», не пришедшие собаки, и хотелось все поскорей подтянуть к дому. Утром пошел к «бурану». Серый так и лежал калачом, а молодой убежал назад к охотнику-любителю. У того гналась сучка, Корень «это дело кусанул», как потом выразился Гошка, и вернулся «поджениться». Вода тем временем прибыла еще, но к обеду мужики бросили пару лафетин, доски и ломанулись по сети, а Гошка перегнал «буран» с нартой, разгрузился, заправился и съездил на Рыбацкую за Корнем, прихватив с устья Севостьянихи синих торосин. Сложил их в сенях и, откалывая в ведро, глядел, как разбегается по полу стеклянная крошка, а потом ставил ведро на красную плиту, оно щелкало, а лед оплавлялся и с шумом опадал.
Пока разбирался со льдом и водой, куда-то подевался Котя, видимо, убежал через дверь – заходила прорва народу. «Куда делся, козел, ведь порвут собаки, или заколеет на хрен, – раздражался Гошка, – опять неладно! В тайге все нормально, а сюда приедешь – одна черезжопица!» И он зашел к соседу, с которым хватанул браги.
По предпраздничной деревне Гошка летал на «буране» в коричневом пальто, делающим особенно длинным его туловище, в росомашьих унтах и шапке, развезя блестящий рот в улыбке – весь в куржаке, но уже рыхлом, оплавленном бражным жаром, и казалось, с этим пышущим, влажным духом выходит наружу горячая, одиночеством закупоренная душа. У конторы лихо и принародно развернулся на заднем ходу, так что задрало лыжу и ее задком пропахало дорогу, и он подумал, что в тайге бы такого себе не позволил – «так и коренной лист засохатить недолго».
Вывез на угор к дому лодку-обушку, с осени стоявшую у камней. Обкапывал лопатой, со скрипом отваливая плотные оковалки снега, потом, с натугой, налившись кровью, за нос оторвал ее от лежек – дно было в игольчатом инее, в осенней испарине. Подцепил на веревку и легко упер в гору, облепленная снегом, она с послушным шелестом шла за «бураном», режа килем дорогу. У дома с соседом завалили лодку вверх дном на бочку. Ближе к вечеру устроил стирку и курил на корточках на пороге бани, красный, с похудевшими от кипятка, взявшимися продольными складками пальцами в белесых ошметках отпаренной кожи. Тридцать первого Гошка не хотел заводить «буран» – «больно дубарно», но пришла старуха-соседка, попросила привезти воды.
Валюха тем временем, косясь в телевизор, хлопотала по хозяйству. Надо было доубраться, достирать и постряпать пирогов, да еще вода кончалась. Выжав и отложив на пол тряпку, она выпрямилась и оглядела горницу. Ничего не скажешь – умела Валентина Валерьевна создать в избе тот праздничный порядок, который зимой и в будни царит в деревенских домах. Ведро прозрачной воды стоит спокойно на табуреточке, молоко – в банке у двери на холодке. Беленая с синькой печка будто светится. Особенно чисты стекла в нетолстых крашеных переплетах, с сухим мохом между рамами. В сенях штабель налимов и чиров – морозных, шершаво-седых, с раскрытыми пастями и обломанными плавниками. А хозяйка ближе к вечеру в новой фуфайке, в унтайках с бисером, в круглой высокой соболиной шапке выйдет, подметет крыльцо и положит поперек веник – для гостей.
4
Бабы-активистки искали Деда Мороза развозить подарки, но все деревенские мужики хитро уклонились, и припахали Славку, зятя Рудьки Подоспатого, к которому на праздники приехала младшая сестра. Славка все таскался с Рудькой по поселку с восторженно довольным видом, какой бывает у приезжего в новой нравящейся обстановке. Малый был веселый, работал помощником машиниста электровоза на участке Мариинск – Красноярск, и рассказывал, как раз они сбили коня, и не заметили, что тот повис на кулаке жесткой сцепки, а мужики со встречного тепловоза подкололи: «А вы куда коня везете?»
Славке не сиделось, он стремился то по сети, то понадобилось в Индыгино, и он попросил Гошу свозить его. Когда съехали на протоку, постучал по плечу: «Дай хоть порулить, а то от Рудьки не дождешься». Сел, поехал неумело, то слишком слабо газуя, то слишком сильно. На середине дорогу выдуло и она плитой возвышалась над протокой и Славка слетел с нее, завалив «буран». Его быстро подняли, но дорога была испорчена: появилась боковая грань, скос как на крышке гроба, по нижней кромке которого темнела прибывающая вода. «Дорогу изнахратил всю!» – весело сказал Гошка и больше руля не давал. На обратном пути еще раз выматерился, глядя на изуродованную дорогу.