– Я не знала, что делать со всем этим хозяйством, – рыдала несчастная женщина, – я все там оставила, они звонили мне, заберите, но я все оставила там… Как вы думаете, нужно было забрать? Как вы думаете?
«Черт подери, – думал я, – а ведь Большое Ухо все-таки улизнул в объятия Гайдна и Мендельсона: не мытьем, так катаньем. Конечно же, они приветили его у себя и усадили за стол в своей композиторской Валгалле. Там уж точно грохочут оратории, страсти и реквиемы. Как он и желал – одновременно! Там он окончательно успокоился: ведь творцы приняли его за своего – тут уж не приходится сомневаться! Правда, он всего лишь Слушатель. Но зато какой…»
Прах самородка был высыпан рядом с могилой Бетховена (Венское центральное кладбище) и пребывал там до первого свежего ветерка – хотя более уместным я посчитал бы, если бы его вытряхнули в том месте Нью-Йорка, где покоятся останки столь любимого покойным Вареза, или возле скромной плиты в венецианском Сан-Микеле с хорошо читаемой надписью IGOR STRAVINSKY. Но вдова решила иначе. Церемонию прощания посетили представители нескольких звукозаписывающих фирм: руководство компаний посчитало нужным отдать дань уважения своему благодетелю. То, что слетевшиеся вместе с ними к урне не последние бонзы компьютерного мира знать не знали о возведенной их собратом пирамиде из проигрывателей, меня нисколько не удивило: размеренная дневная жизнь какого-нибудь добропорядочного «отца семейства» вполне может соседствовать с его свирепым ночным маньячеством.
Мы еще долго горбились над кофейными чашечками. Нельзя сказать, чтобы я испытывал ощущение сиротства. Более того, когда дама принялась подробно рассказывать о мучениях, которые причиняли Слушателю хирурги, губы мои неожиданно разъехались. Я вспомнил вейскую обувь почившего меломана (вызывающее уродство его кед могло бы заинтересовать разве что нынешнюю молодежь) и едва успел закамуфлировать ладонью свой рот. Я отчетливо представил себе эти лапти с вечно развязанными шнурками. Однажды, выходя от меня и наступив на такой змеящийся шнурок, Большое Ухо чуть было не загремел с лестницы. Ему удалось зацепиться за перила, но он выронил свое сокровище – тщательно упакованный в газету диск. Пролетев пролет, пакет шлепнулся на нижней площадке, и я стал свидетелем мистического ужаса в глазах гостя. Кажется, в пакете был Мусоргский. Да-да, именно Мусоргский, тот самый исполин, обладающий даром создавать музыку, которая своей узловатостью и мощью почему-то всегда напоминала мне корни могучих деревьев. Тогда Слушатель все никак не мог расстаться с Мусоргским: таскал и таскал с собой «Ночь на Лысой горе», прижимая пластинку к груди…
XXVII
Вот, пожалуй, и всё.
Я сделал неприятное открытие: оказывается, сверло зависти по-прежнему трудится над моим сердцем – время от времени я чувствую его неустанную деятельность. Вдова Большого Уха (у меня не хватило сил отказать ей, ведь для нее я по-прежнему «друг ее почившего супруга») прислала тетрадь покойного – в общем-то, единственное, что от него осталось. Тетрадь нельзя назвать дневником: страницы сплошь забиты какими-то формулами и всего-то три записи. Привожу их.
Первая:
«Интересно, может ли дельфин выделить единичный звук из целой очереди в несколько сотен звуков и в каждом отдельном случае оценить, через сколько времени до него донесется эхо?»
Вторая:
«Не только свет, но и тень входит в царство музыкальных звуков, а значит, нет таких регистров – сколь бы тусклы или трудны они ни были, – которые бы навсегда были изгнаны из оркестра».
И третья:
«Логика требует, чтобы каждый инструмент говорил на своем языке; напрасны опасения, что это приведет к какому-то вавилонскому столпотворению, наоборот, только таким образом общее звучание станет единым и убедительным».
Повторюсь, это все, что осталось.
Да, чуть не забыл! Во время нашего ночного бдения за газпромовским столиком мышь поведала вот о чем: по просьбе мужа «накануне развязки», когда «все стало невыносимо», она ставила ему «этого ужасного композитора, ну, вы его знаете, с совершенно безобразной музыкой… совершенно безобразной». Дюймовочка в очередной раз расплакалась: «Господи, звуки были чудовищными! Сирены… скрежет… просто чудовищные звуки! Может, мне не стоило приносить мужу такое в последний день?»
Я не согласился с подобным мнением. Большое Ухо знал, о чем просил, и жена притащила ему именно то, что нужно.
P. S.
Портулан есть морская карта, на которой показаны лишь берега – внутренняя территория суши на нем не представлена.
Каменная баба
– Послушай! Там, на высотке, на Котельнической, стоят, кажется, какие-то бабы. Гипс?
– Не-а! Каменные!
Разговор двух прохожих
Когда и откуда явилась в столицу Машка Угарова, о том есть басни и слухи, друг на друга нагроможденные. Позднее многие искали ее малую родину: одни склонялись к Владимиру, другие – к Саратову; наиболее радикальные вопят до сих пор, что чертовка родилась в Сибири, именно в местах, породивших прежде знаменитого Гришку. Всё до сих пор ткется из пересудов, хотя и посверкивают в этом коме вранья и домыслов более-менее ясные вещи, выхваченные дочерьми из обрывочных фраз своей матери и проданные затем журналистам. Так в конце концов вырисовывается проспиртованная деревенька в глуши (тамбовской, орловской, омской – без разницы), большинство обитателей которой к моменту рождения окаянной (или божественной?) перекочевало уже на погост. Судя по всему, появилась баба на самом излете рода Угаровых. Родители азартно добивали свою жизнь денатуратом: прежде большое гнездо (дяди, тети и прочее) еще до ее появления ссохлось и обезлюдело. Вмешательство потусторонних сил, сжалившихся над последним и поразительно крепким ростком, совершенно очевидно: мамаша, чертами лица напоминавшая обезьяну (дрянное пойло делало свое дело), не приходила в сознание все девять месяцев своей девятой беременности (предыдущие родные братья и сестры либо померли, либо навсегда растворились в серых детдомах отечества). Отец, стоило лишь зачатой им детке подняться на ноги, с облегчением отправился на кладбище следом за остальной родней. В последние годы он не ходил, а ползал, купаясь в не выветривающемся из башки алкогольном тумане, что не мешало ему побивать свою самку и не церемониться с собственным детенышем. Мать тоже вряд ли жалела ребенка, ибо, с рождения впитав в себя бешеный угаровский нрав и имея к тому же здоровущие легкие, младенец исходил на ор целыми днями, пока не подносили к нему грудь, более походящую на тряпочку.
Ползая по полу в нетопленом доме, Машка научилась употреблять в пищу щелкух, тараканов и прочую бегающую насекомость. Дочь ее Акулина утверждала в «Геральд трибьюн»
[1], будто однажды Угарова в порыве откровения рассказала ей, что поймала и сожрала со шкурой зазевавшуюся мышь. Как бы там ни было, вымазанной в собственных экскрементах, продуваемой сквозняками будущей каменной бабе в детстве везло исключительно – два раза чуть было не замерзла она зимой из-за любвеобильных родителей, засыпавших прямо за столом при открытой вьюшке, и однажды целый день в одной рубахе нетвердыми пухлыми ножонками пробегала туда-сюда по тонюсенькой дощечке, перекинутой через глубокую родниковую яму, – и надо же, в нее не свалилась! Итак, Машка пила из луж и глотала твердые овечьи катышки. Грызя ядовитый болотный лук, отделывалась она выходящей из заднего прохода обильной жидкостью и годам к шести поднялась, вопреки всякому здравому смыслу, над поваленным забором и высоченной травой, коренастая, словно монгольская лошадка, со знаменитыми впоследствии щеками, на которых навсегда отпечатался неистребимый румянец. Отметим: все будущие жертвы ее неутолимого сладострастия ничего, на первый взгляд, особенного не находили в облике бабы: волосья – солома соломой, широченный приплюснутый нос, рыжий от конопаток (впрочем, вся она была конопушкой). С девичества, если судить по единственной оставшейся с тех времен фотографии, присущи ей были впечатляющие груди. Ноги достались просто убийственные – такими стальными ляжками не могли похвастаться и самые воинственные австралийские кенгуру. Широкие ступни давали Машке невиданную устойчивость. Левой рукой она так ловко метала тяжеленную палку, что не раз и не два сбивала носившихся над деревней диких гусей, которых от постоянного голода готова была переваривать вместе с перьями.