Маргарита не позволила закрыть гроб всю дорогу, и траурный поезд медленно тащился весь день через Можайск и бородинские села.
Лишь в самом конце холодного октябрьского дня, когда начали сереть небеса, предвещая скорый вечер, траурная колесница остановилась у белоснежного храма на взгорке, у паперти которого висели колокола под низким тесовым навесом.
Чёрные монахи из Лужецкого монастыря подняли гроб на плечи, внесли его в тёмную маленькую церквушку, осветили огоньками свечей белую чистую внутренность.
— Господи, дай мне силы, — упала перед гробом на колени Маргарита, — ужели тебе надо было, чтобы я лишилась самого дорогого, что у меня было? Ужели это расплата за мой счастливый брак, за то, что столько лет я была в блаженстве?
Она билась в истерике, а чёрные монахи спокойно совершали отпевальный обряд. Мигали огоньки свечей, тянулось заунывное заупокойное пение, и лишь тогда, когда гроб с телом сына понесли в склеп, в усыпальницу под мраморным надгробием отца, Маргарита словно бы ослепла — слёзы градом хлынули ей на грудь. Они лились и лились, и каждая слезинка будто растапливала тот ледяной камень, что был в её груди.
Без помощи своих подруг она поднялась с колен, пошла за гробом в склеп. Застучали молотки, забивая гвозди в креп гроба, звуки отдавались в сырой и смрадной тишине усыпальницы.
Тихо, так, чтобы слышал только муж, Маргарита сказала:
— Видно, ты, Александр, тоже хотел быть рядом с сыном. Господи, прими всё, что у меня есть...
Она спокойно выполнила всё, что полагалось по обряду, вышла на поверхность сумрачная, холодная, словно и часть себя похоронила в этом склепе.
Много дней ещё оставалась она в Бородине, каждый день приходила в сумрачный склеп, плакала, заказывала панихиды, раздавала милостыни окрестным крестьянам, а сама в ужасе думала о том, что ждёт её впереди.
Пустыня вокруг, все близкие родные покинули её, и не выходило из ума, что тот большой посох недаром подарил ей юродивый, напророчил ей такую судьбу.
Она поставила над могилой мужа и сына образ Богородицы «Всех скорбящих радость», приказала заделать в оклад все драгоценности, которые оставляла Николушке в наследство, затеплила неугасимую лампаду. Этим образом Александр благословил сына, когда она отправлялась в Москву в том роковом двенадцатом году.
Пусто и тихо стало в московском доме Нарышкиных. Бесшумнее мышки ходила мадам Бувье — она не понимала состояния Маргариты: вроде и спокойна, и разумна, да только холод от неё исходит нестерпимый. Заговоришь о делах житейских — лишь глазом поведёт и ничего не ответит. Ничего ей не нужно, ничто не трогает душу, ни к чему не прилагает руки. Сидит в кресле, глядит в угол, но не на образа в киоте, а вниз, на толстую палку с отполированной ручкой.
Обуглилась душа, ничем её не проймёшь, ничем не разбудишь. Только и встряхнётся, когда надо в Бородино ехать, молится в храме, стоит на коленях, лежит на мраморном полу, а глаза сухи, и такая в них тоска, как будто сама загробная жизнь смотрит ей в очи...
Хотела было Тереза выбросить роковую палку и уж нарочно взялась за неё, но Маргарита лишь бровью повела, блеснула зелёными глазами:
— Никогда не трогай...
Тихо сказала, но таким повелительным тоном, какого у неё никогда не бывало.
— Я масла купила, чтобы лампаду мою над Николушкой заправлять, — раз заметила Тереза Маргарите. — Воспитанник мой, и помнить буду до гроба...
Маргарита подняла голову, отвела взгляд от палки — только было собрались в глазах слезинки, нет, сморгнула, ничего не ответила, но взгляд потеплел.
Вечером Тереза, заглянув в гостиную, увидела, что Маргарита стоит на коленях перед образами, перед большой, суковатой, отполированной палкой и шепчет, шепчет, выговаривается.
— Слава Богу, на поправку пошла, — шепнула Тереза Марте.
А назавтра Маргарита подняла всех, погнала лошадей в Бородино, но, доехав до церкви, стоя перед папертью, вдруг повернула обратно, даже в храм не зашла, не перекрестила лба перед церковным крестом. И снова сидела в углу, и понимали Тереза и Марта, что тоскует её душа, просится вслед за сыном и мужем и нет ей покоя ни днём, ни ночью.
Подруги стали потихоньку привлекать Маргариту к делам: то одна, то другая с лицами встревоженными и унылыми рассказывали какие-то истории, больше похожие на библейские, напоминали о числах, которые положено отмечать после похорон, втягивали в беседы. Но Маргарита ничем не интересовалась, и Терезе с Мартой пришлось взять на себя все хозяйственные заботы и лишь сообщать ей о том, что они сделали.
Тоска кидала Маргариту то в одну, то в другую сторону, и однажды она решила съездить к святителю Филарету: может, он успокоит её смятенную душу. Митрополит Московский Филарет славился среди простого народа и знати скромной, праведной жизнью, мудростью и отменным благочестием.
Маргарита хотела исповедаться, да пришла, верно, не вовремя. В приёмной Филарета стояла заплаканная женщина в чёрном с тремя мальчиками примерно возраста Николушки.
Перекрестив их на прощание, владыка повернулся к Маргарите.
— Знаю, вдова бородинская. Это тоже вдова бородинская с тремя малютками...
— Три сына, — возмущённо воскликнула Маргарита. — А у меня всё отнято... За что?
— Видно, милость Божью покорностью заслужила больше, — наставительно произнёс митрополит.
Слёзы хлынули из глаз Маргариты, она повернулась и громко хлопнула дверью...
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Первое известие о болезни государя Константин получил за обедом. Только что все отсмеялись в ответ на очередную остроту Лунина, и Константин с удовольствием глядел на свежее бледное лицо своего адъютанта. Он очень любил этого безрассудно смелого офицера, его колкие шутки и крепкие выражения. Разгневавшись однажды на своих подчинённых за нерасторопность и неисполнительность, Константин перестал приглашать их к обеду, но, увидев Лунина, спросил, когда тот попотчует его очередной интересной историей. Лунин смело ответил, что свою историю он приберегает для обеда у главнокомандующего, и Константин хорошо понял намёк: к следующему же обеду в Бельведере были приглашены все адъютанты.
Он прощал Лунину такие дерзкие слова, которых никогда и никому не простил бы. Константин любил свою службу, нёс её с превеликим рвением и вмешивался даже в такие мелочи, которые отнюдь не должны были бы занимать его. Он запретил всем гусарам фабрить — чернить — усы и, увидев в строю Лунина, выделявшегося слишком чёрными усами при светлых волосах на голове, строго выговорил ему, спрашивая, почему его усы чересчур чёрные.
— Потому, ваше императорское высочество, — смело ответил Лунин, — у меня усы чёрные, что у вас носа нет. И надобно справляться о том у наших батюшек...
Ответ был дерзкий и своевольный, но Константин только посмеялся, поняв вполне красноречивый намёк на свой маленький курносый нос. Вот и теперь, насмешив всех очередной остротой, Лунин оглядывал стол, за которым собралась не только вся семья цесаревича, но и все его адъютанты, за исключением дежурных.