Ополченец
Иван Никифорович попал в плен под Вязьмой. Сюда их, ополченцев, отправили, толком не научив держать винтовку. И подняли в атаку. Пули из ручного немецкого пулемета MG-34 прошили оба бедра, но счастливым образом не задели ни кости, ни артерии. На опушке леса, видя из-за кустов, как в поле немцы добивают раненых, он нашел в сумке убитого санинструктора бинты и перебинтовал себя сам. Еще в сумке была маленькая рыжая бутылочка спирта. Он выпил спирт, занюхал рукавом шинели, вытер слезы, одернул задравшуюся юбку санинструктора, забрал из кармана ее шинели две слипшиеся карамельки и уполз в лес.
Сквозные раны кое-как затянулись, но с того дня, как немцы расколошматили ополченцев, прошло около двух недель, и из леса он вышел на дорогу, шатаясь от голода. Он курил самокрутку из березовых листьев. Сзади послышался звук приближающихся грузовиков, но у него не было сил даже упасть в канаву. Седой немец на первой проезжавшей мимо машине по-отечески погрозил Ивану пальцем — мол, молод еще курить. Со второй спрыгнул другой немец и указал направление — куда идти в плен. Второй немец не был противником никотина, он дал Ивану две набитые светлым слабым табаком сигареты и маленькую жестяную баночку с мармеладом. Сигареты Иван выкурил, мармелад выбросил — боялся, что второй немец хотел его отравить.
По счастливому стечению обстоятельств он попал не в обычный лагерь для советских солдат, под открытым небом, практически без еды, а в госпиталь. Ивана накормили, немецкий врач осмотрел раны, его перевязали, потом все-таки запихнули в вагон и повезли на запад, где переводили из лагеря в лагерь, пока он не оказался в Рурской области, на металлургическом заводе. Помогло московское ФЗУ, оконченное перед войной, а также сносное знание немецкого языка, спасибо соседке-немке по московской коммунальной квартире, вернее — ее дочке, по недосмотру оставленным на свободе, после того как расстреляли их мужа и отца, соратника Тельмана. Но больше всего помогло то, что Иван пользовался расположением старшего мастера, которому напоминал погибшего в Греции сына. Когда любимцу фюрера скульптору Арно Брекеру понадобились рабочие в его мастерскую, старший мастер откомандировал Ивана. Иван приглянулся и Брекеру, даже позировал ему для фигуры факелоносца. Брекер лепил лицо Ивана, увидев в нем образец нордической расы, а потом отправил в качестве подсобного рабочего в свою парижскую мастерскую на острове Сен-Луи, в конфискованном у Елены Рубинштейн особняке.
Тогда он не знал, что Брекер, вовсю использовавший для создания своих монументальных творений труд военнопленных и иностранных рабочих, был учеником скульптора Моисея Когана. Когану, выданному вишистами и отправленному в Освенцим, Брекер помочь не смог, зато за очередным завтраком у фюрера просил за Пабло Пикассо, которого гестапо уже собиралось прибрать к рукам. И Брекер же, перед своим окончательным отъездом в рейх, выправил удостоверение Ивану, по которому тот смог перекантоваться в Париже до прихода союзников. А потом Иван встретил ее…
Коко и Ванья
«Случайно все получилось, — рассказывает Иван Никифорович. — Я просто шел по улице. А она вышла из магазина с витринами. Какие витрины? Не помню, помню только, что она подвернула ногу и сломала каблучок, а я успел подхватить ее под локоть. Я тогда по-французски ничего не знал, ничего не понимал, кроме „амур-тужур“. Она чего-то лопочет, а я киваю и помогаю ей идти. Прохожие — я это заметил сразу — оборачивались на нее с интересом и некоторым испугом. Это я потом узнал, что у нее были какие-то шашни с оккупационными властями. И кто она такая на самом деле, тоже узнал потом. Но о том, что ее зовут Коко, — в тот же день. Ну Коко и Коко! Каких только имен я не узнал за три с половиной года плена!
Она, конечно, выглядела сильно старше моего, но чтоб на сорок лет старше, этого я не ожидал. Она была добрая, позвала с собой, а квартира у нее была… Боже мой! Ну я таких ни до, ни после не видел. Дворец! Какие-то вазы, хрусталь, бронза… Она мне: „Ванья!“, а я ей: „Коко!“ Сидим друг напротив друга — „Ванья!“ и „Коко!“
У нее, оказалось, лодыжка опухла, я ей — компресс, тугую повязку. Она что-то говорит, я не понимаю, но чувствую — благодарит и чувствую еще — она очень одинока. Ну, просто страшно одинока…
И кроме того, она поняла все про меня. Что мне идти некуда, что документов, кроме брекеровских, которые она тут же сожгла в духовке, у меня нет никаких. И денег тоже нет. Что мне только в советскую миссию идти. А кто знал, что потом, после миссии?
Так вот и получилось, что стал я у нее жить. Первым делом камин ей почистил. Очень он дымил у нее. Изгваздался весь, копоть… А Коко мне — ванну. Мол, пожалуй, Ванья в ванну! Смех один… Я смущался, тем более у нее ванная комната была больше той комнаты в Замоскворечье, в которой я жил с матерью, отцом, двумя братишками и сестрой, да еще за ширмой бабка бок свой чесала и кашляла. А тут — мрамор, зеркала, пахнет так, что я даже испугался. Она мои шмотки в мусор, а как увидела мои шрамы, то просто головой закачала: „О-ля-ля! О-ля-ля!“
Дала она мне костюм, рубашки, шляпу. Вечером пошли мы с ней в какой-то кабачок. Там все отвернулись, когда она вошла. Ну, сделали вид, что она — пустое место. Ее прямо в краску бросило, она меня сама развернула, и вышли мы вон. Пошли мы обратно, а за нами увязался какой-то француз и орет нам вслед что-то. Орет и орет… Она шла пока спокойно, а потом вдруг остановилась, словно ее кнутом ударили. Я понял, что тут дело серьезное, и, веришь ли, оставил ее стоять, развернулся и тому французу как дал по сопатке. Ну просто от души! Он летел метров пять, не меньше. Оказалось, многие это видели, но никто за француза не заступился. Вот так я стал другом Габриэль Шанель, по прозвищу Коко.
Она учила меня языку, всему она меня учила. А что я видел? Двор в Замоскворечье, ФЗУ, ополчение, плен. Я, конечно, постепенно понял, кто она такая, понял, что это продолжаться вечно не будет. А уж когда узнал, сколько ей лет, то понял: недолго мне быть при этой великой женщине.
Правда, почти год я был с ней, почти год. А потом как-то взял стоявшую возле моей кровати ее фотографию — она мне подарила, написала: „Моему другу Ване от Коко“, — вышел на улицу, и ноги сами привели меня в посольство. Там я взял и сказал: так-то и так-то, такой-то я и сякой-то, был в плену, работал на немца на заводе, для другого немца позировал, а теперь вот хочу на Родину, там у меня мама-папа, братья-сестры и бабка за ширмой.
Мне с улыбкой так — да, Родина-мать тебя ждет, Ванечка, ждет не дождется! Ну, я подмахнул все бумаги, пошел проститься со своей Коко, а ее не было дома. Я оставил записочку, с ошибками, конечно, так, глупости какие-то написал и теперь уж ушел навсегда.
Что было дальше? Ну ясное дело, известный маршрут: Марсель — Одесса — Владивосток — Магадан. Фотографию отобрали в Одессе, я попросил отдать, смершевец — мне по зубам. Могли расстрелять, да у меня была одна бумага, Коко мне ее выправила, что, мол, я помогал коммунисту Пикассо переводить валюту для движения Сопротивления. Вранье, конечно, я и знать не знал тогда, кто такой этот Пикассо, но Коко, видимо, предполагала, что я могу попроситься на Родину, знала, что бумага такая мне не помешает. Мне ребята на пароходе советовали ее выбросить, говорили, будут неприятности, я не послушался и правильно сделал. Но вернулся тем не менее в Москву аж в пятьдесят восьмом. Братья погибли на войне, отец с матерью и бабка померли. Нашел только сестру, да она вдруг мне как заявит, что я, мол, враг народа и знать она меня не хочет.