5. Две с лишним средние зарплаты по тем временам.
6. Уезжая в Японию, Гердты поручили мне кровь из носу изыскать возможность пристроить куда-нибудь «Москвич» до их возвращения.
7. Ниночка Скуйбина – долгая, нежная и трагическая любовь Рязанова.
8. Левинсон – замдиректора Театра сатиры, милый, интеллигентный, добрый, сугубо театральный человек.
9. Ион Унгуряну – известный молдавский актер и режиссер, в прошлом – мой ученик в «Щуке», где я выпускал целую группу «Молдавской студии», впоследствии возглавлявший замечательный театр «Лучафэрул».
10. Андрей Миронов всегда прекрасно и раздражающе модно одевался.
11. Владимир Ажажа – популярный фанат НЛО.
12. Таточка – Наталия Николаевна Белоусова, жена.
13. Самуил Алёшин – драматург, написавший пьесу «Ее превосходительство», спектакль по которой я поставил в Театре сатиры.
14. «Цалую» – это не безграмотность, а шутка.
15. Второй раз «цалую» – для закрепления искрометности шутки.
Между нами
Станислав Говорухин
Позвони мне, Шура, позвони!
Рисунок Станислава Говорухина
Я
Лаконичен и категоричен.
Я его тоже поздравлял не раз. Помню день рождения, который отмечался в демонстрационном зале ГУМа. У меня столик был с Ирой Скобцевой и ее ребенком Федей Бондарчуком. Когда до меня дошла очередь шутить, я сказал, что такой замечательный человек, как Говорухин, устроил день рождения на Красной площади над Мавзолеем. Видимо, с прицелом 85-летие отмечать уже собственно в Мавзолее. После того как я отвякал, вошел президент. Славка произнес: «Жалко, что вы опоздали. Тут только что Ширвиндт смешно выступал». И президент сказал: «Я не входил, чтобы не мешать, слушал под дверью». На что я заметил: «Это первый и, боюсь, последний президент в моей жизни, который слушал меня под дверью».
Ни на высокой трибуне, ни рядом с президентом, ни на вручении очередной кинопремии я не видел растерянного Говорухина. К своей чести должен сказать, что растерянный Говорухин был в моей жизни и растерял его я. Дело в том, что мы с ним трубочники. Когда Говорухин чем-нибудь занимается или что-то торчит у него во рту, то всегда возникает ощущение, что это все самое лучшее и ничего другого торчать не может. Но я как трубочник старше, чем Говорухин. Поэтому он вынужден ко мне относиться в этом плане с некоторым тревожным пиететом. Когда он только решил начать курить трубку, ему со всех концов мира стали возить фирменные дорогущие трубки. И я, сидя с ним в застолье и видя какое-то очередное очаровательное произведение, говорил: «Что у тебя во рту? Славочка, как тебе не стыдно? При твоем таланте, твоей мощи и уникальности держать во рту эту жуть! Вынь сейчас же!» А так как трубки не продаются и не дарятся, а только меняются, я вынимал из своего рта посредственность, а из его – фирму, и мы расходились. Это проходило раза три-четыре, пока наконец он не начал подозревать неладное и не послал меня…
Между тем
Жизнь с годами заставляет тебя по инерции идентично волноваться по любому поводу. Запрет курения или надвигающийся кризис вызывают одинаковую тревогу. Надо дифференцировать уровень катастроф.
Когда вышел закон о запрете курения, Мамед Агаев с его ненавистью к грязи и никотину испытал радостный шок. Вообще-то, к слову, он не просто Мамед, он Мамедали Гусейн-оглы, директор Московского академического театра сатиры. Обидчивый, ревнивый, хлебосольный, патологически чистоплотный. Огромный специалист по надгробиям, памятникам и доскам на домах бывшего проживания. Мы в Европе привыкли, что Восток – дело тонкое. Закавказье оказалось еще тоньше. Мы с Мамедом дружим с 1985 года. 25 лет назад он стал моим начальником, что мне 17 лет назад надоело, и я разделил с ним эту участь. Мы абсолютно разные, поэтому пребываем в состоянии постоянного взаимного невыносимого интереса.
Так вот, Мамед обрадовался закону о запрете курения. Но в законе нет пункта, что курить запрещается вообще. Курить можно, но только в отведенных местах. А поскольку в нашем театре тогда не было отведенных мест, то во время репетиций спектакля «Лисистрата», который Нина Чусова поставила по пьесам Аристофана и Леонида Филатова, можно было наблюдать, как около сада «Аквариум» рядом с театром в лютый мороз стояли потные мужики в римских тогах и судорожно пыхтели. Народ останавливался, думая, что снимают рекламу или же сумасшедшие вырвались из палат.
Я много раз бросал курить, но ни к чему хорошему это не приводило. Возвращался обратно к пороку, пока сын, которого я слушаюсь и боюсь, не сказал: «Все, хватит». И я год не курил. Пользы никакой. И меня навели на замечательного академика, предупредив, что он никого не принимает, но меня откуда-то знает и готов со мной побеседовать. Я с полным собранием сочинений анализов мочи поехал куда-то в конец шоссе Энтузиастов. Тихий особнячок, бесшумные дамы в белых скафандрах. Ковры, огромный кабинет. На стенах – благодарственные грамоты и дипломы. И сидит академик в золотых очках. «Сколько вам лет?» – спрашивает. «Да вот, – говорю, – четыреста будет». «Значит, мы ровесники». Когда он увидел мою папку анализов, замахал руками: «Умоляю, уберите». Мне это уже понравилось. «Так, что у вас?» Говорю: «Во-первых, коленки болят на лестнице». – «Вверх или вниз?» – «Сильнее вверх». – «А у меня, наоборот, вниз. Что еще?» – «Одышка». – «Нормально». – «Я стал быстро уставать». – «Я тоже. Все у вас в норме». И я успокоился. Раз уж академик медицины чувствует себя так же, как и я, то о чем тогда говорить? На прощание я похвалился, что бросил курить. Он посмотрел на меня через золотые очки: «Дорогой мой, зачем? В нашем возрасте ничего нельзя менять. Доживаем, как жили». Я поцеловал его в грамоты и ушел. Гений! А если бы он стал читать мою мочу…
Между нами
Лариса Голубкина
Мне кажется – и даже не кажется, я утверждаю – это самый красивый мужчина моего времени. И более остроумного человека, чем Александр Ширвиндт, я не встречала.
Он настоящий учитель Андрея Миронова.
Очень благодарна ему за свою дочь. Мне даже кажется, что они друзья.
И он прекрасный сын, у которого надо учиться отношению к родителям.
Дай Бог ему здоровья, свежего восприятия нашей жизни.
Обнимаю. Целую.
Я
Бремя вдовы Миронова оказалось архитрудным и ответственным на фоне бесконечных интервью и лживых постных исповедей, проникнутых тоской по настоящим грехам.