– Да.
– Так будем же последовательно придавать и этим соответственное тому рождение и питание, и посмотрим, ладно ли это выйдет или нет.
– Как? – спросил он.
– Вот как. Думаем ли мы, что самки сторожевых собак должны соблюдать то же самое, что соблюдают самцы, – вместе с последними бегать на охоту и делать все вообще? Или этим, по причине рождения и воспитания щенят, как бессильным, надобно держать внутренний караул дома, а тем – трудиться и иметь всякое попечение о стадах?
– Все общее, – сказал он, – кроме того только, что этими мы пользуемся, как слабейшими, а теми – как сильнейшими.
– Но возможно ли, – спросил я, – известное животное употребить на те же самые дела, если не дано ему того же самого воспитания и образования?
– Невозможно.
– Следовательно, если мы на то же самое употребим женщин, на что и мужчин, то тому же самому должны и научить их?
– Да.
– Для мужчин назначена музыка и гимнастика?
– Да.
– Следовательно, эти же искусства, равно как и воинскую науку, надобно назначить и для женщин, и на это самое употреблять их?
– По твоим словам, вероятно так.
– Впрочем, может быть, многое, – сказал я, – будучи противно обычаю, показалось бы смешным, если бы делалось так, как говорится.
– И очень.
– А что видишь ты здесь самое смешное? – спросил я. – Не то ли, очевидно, что в палестрах, вместе с мужчинами, будут заниматься гимнастикой обнаженные женщины, и не только молодые, но и состарившиеся, подобно тому как, несмотря на свои морщины и неприятный вид, в гимнасиях занимаются старики?
Палестра – частная гимнастическая школа в Древней Греции, где занимались мальчики с 12 до 16 лет (на острове Самос была палестра для взрослых мужчин). Главным упражнением там была борьба. Кроме того, программа обучения в палестре включала бег, прыжки, метание копья и диска, гимнастические упражнения и плавание. Мальчиков также учили красивой походке, внешней выправке и манерам.
Гимнасий – воспитательно-образовательное учреждение в Древней Греции. Там сочетались элементы общеобразовательного курса (обучение чтению и письму) с интенсивным курсом физической подготовки.
– Да, клянусь Зевсом, – сказал он, – при теперешнем-то порядке вещей это показалось бы действительно смешным.
– Но если уже пустились мы говорить, – продолжал я, – то не следует ли не бояться насмешек любезников, сколько бы и чего бы ни наговорили они о таком нововведении касательно гимнастики и музыки, не менее также касательно управления оружием и верховой езды?
Любезник – остряк, насмешник.
– Твоя правда, – сказал он.
– Напротив, если уже начали мы говорить, то надобно идти наперекор суровому обычаю, – просить этих насмешников, чтобы они не делали своего дела, а подумали серьезно и вспомнили, что еще немного протекло времени, когда Эллинам, как теперь многим варварам, казалось стыдно и смешно видеть обнаженными даже мужчин, и что, когда открыли гимнасии – сперва Критяне, потом Лакедемоняне, – тогдашние шутники все эго, должно быть, осмеивали. Или ты не думаешь?
– Согласен.
– Но как скоро пользующимся гимнастическими упражнениями показалось, думаю, что лучше быть раздетым, чем окутываться, – смешное на взгляд исчезло пред тем, что по расчетам рассудка оказалось наилучшим, и стало видно, что тот суетен, кто смешным почитает нечто отличное от злого, что намеревающийся осмеивать это смотрит на какой-то иной вид смешного, а не на безумное и дурное, и серьезно направляется к иной цели, а не к добру.
– Без сомнения, – сказал он.
– Итак, здесь не прежде ли всего надобно условиться в том, возможно это или нет, и спорящим, – шутя ли кто, или серьезно захочет спорить, – отдать на рассмотрение, во всех ли делах породы мужеской способна участвовать человеческая природа женщины, или ни в одном, или в иных может, а в других нет, – да то же самое и касательно войны, – которому полу она свойственна? Не тот ли, должно быть, прекрасно окончит это исследование, кто положит для него такое прекрасное начало?
– И очень, – сказал он.
– Так хочешь ли, – спросил я, – мы, вместо других, будем спорить сами против себя, чтобы нападение на мысли противников производилось не без защиты их?
– Ничто не препятствует, – отвечал он.
– Скажем же вместо них: Сократ и Главкон, вам вовсе не нужно прекословие со стороны: вы сами, создавая государство, при начале устроения его положили, что каждый, по природе один, должен делать одно – свое.
– Думаю, положили, как не положить?
– Но не правда ли, что женщина, по природе, слишком отлична от мужчины?
– Как же не отлична?
– Так не следует ли обоим им предписать и дело, соответствующее природе каждого?
– Почему не так?
– Как же не погрешаете вы теперь, как не противоречите самим себе, утверждая, что мужчины и женщины должны делать одно и то же, если природы их слишком отделены одна от другой?
– Можешь ли, почтеннейший, оправдаться против этого?
– Если сейчас, то не очень легко, – сказал он. – Но я тебя же буду просить и прошу изложить за нас какой бы ни было ответ.
– Вот это-то предвидя, Главкон, и многое подобное этому, я боялся и медлил касаться обычая относительно избрания жен в воспитания детей.
– Да, клянусь Зевсом, – сказал он, – это, кажется, действительно дело неудобное.
– Конечно неудобное, – промолвил я. – Оно вот каково: упал ли кто в небольшой пруд, или в обширнейшее море, – тем не менее все-таки должен плыть.
– Конечно.
– Так не надобно ли и вам плыть и стараться спастись от этой речи – в надежде, что либо какой-нибудь дельфин примет вас на себя, либо иная нечаянность будет вашим спасением?
– Кажется, – сказал он.
– Хорошо же, – продолжал я, – авось найдем исход. Мы ведь согласились уже, что иная природа должна иное делать, и что природа женщины иная, чем у мужчины. А теперь говорим, что природы иные, то есть различные, должны делать то же самое. В этом ли вы обвиняете нас?