– Не понимаю, – сказал он.
– Не понимаешь того, – возразил я, – что большее бывает больше чего-нибудь?
– Конечно.
– Не того ли, что меньше?
– Да.
– Поэтому, и гораздо большее – гораздо меньшего, не правда ли?
– Да.
– Следовательно, и некогда большее – некогда меньшего, и будущее большее – будущего меньшого?
– Да как же иначе?
– И многое будет многим лишь по отношению к малому, двойное – к половинному и так далее? Не так же ли опять: тяжелейшее – к легчайшему, скорейшее – к медленнейшему, теплое – к холодному и тому подобное?
– Без всякого сомнения.
– А что сказать о науках? Не то же ли отношение? Сама-то наука есть наука о ее учении, – в чем бы ни надлежало полагать его, а наука некоторая, и некоторая качественная, есть знание чего-то качественного. Рассуждаю так: не знанием ли своего дела наука отличается от других наук, когда называется домостроительством?
– Как же.
– Стало быть, не тем ли, что она такова, какою не бывает ни одна из них?
– Да.
– Следовательно, поколику она есть наука какого-нибудь предмета, и сама делается какою-нибудь наукою? И таким же образом прочие искусства и науки?
– Правда.
– Так вот и полагай, что это-то хотелось мне тогда сказать, – сказал я, – если теперь ты понял, что все, поставленное в связь с чем-нибудь, одно, само по себе, принадлежит себе одному, а по некоторым качествам, принадлежит чему-нибудь качественному. Впрочем, разумею не то, будто, чему что принадлежит, таково то и есть, будто, например, наука о здоровом и больном здорова и больна, а о злом и добром – зла и добра: нет, но поскольку она стала наукой не того, чего есть наука, а какого-либо качественного предмета, именно здоровья и болезни, ей и самой пришлось сделаться качественною, и это заставило назвать ее уже не просто наукою, но с прибавлением некоторого качества, – медициной.
– Понял, – сказал он, – и мне кажется, что это так.
– А жажда? – продолжал я. – Не отнесешь ли ты и ее к таким вещам, которые в том, что они есть, соотносятся с чем-то другим? Вероятно, и жажда есть жажда чего-нибудь?
– Конечно, я отнесу ее к питью, – отвечал он.
– Но между тем как качеством известного питья определяется качество и жажды, самая жажда опять не бывает ли жаждою не многого и не малого, не хорошего и не плохого, одним словом – не какого-нибудь, а только самого питья?
– Без сомнения.
– Следовательно, душа жаждущего, поскольку жаждет, не хочет ничего более, как жаждать. К этому она направляется и к этому стремится.
– Уж конечно.
– Посему, что отвлекает ее от жаждания, когда она жаждет, то не есть ли в ней нечто отличное от самого жаждущего и ведущего ее, будто животное, к питью? Ведь то же-то, в отношении к тому же, говорим мы, не делает противного самому себе.
– Конечно.
– Так-то и о стрелке, думаю, нехорошо было бы сказать, будто его руки в одно и то же время тянут лук и к себе и от себя, но следует полагать, что одна рука тянет его от себя, другая к себе.
– Без сомнения.
– А скажем ли, что есть люди, не хотящие пить, когда они жаждут?
– Да и очень много, это часто случается, – отвечал он.
– Что же подумать о них? – спросил я. – Не то ли, что в душе их есть одно повелевающее, а другое возбраняющее пить, и что последнее отлично от повелевающего и господствует над ним?
– Мне кажется, – отвечал он.
– Следовательно, возбраняющее не по разуму ли внушает это, если внушает? А что ведет и влечет, не от страстей ли происходит и болезней?
– Явно.
– Так не безрассудно, – сказал я, – мы будем здесь признавать двойственное и взаимно различное: одно, чем душа разумеет, называя разумностью души, а другое, чем она любит, жаждет и влечется к иным пожеланиям, – неразумностью и пожелательностью – подругою восполнения каких-нибудь наслаждений и удовольствий.
Что разумную и неразумную природу души Платон противопоставлял одну другой – это во многих местах его сочинений высказано ясно. Но решение вопроса о природе гневливой или раздражительной у Платона заключает меньше определенности. Скорее всего, природу раздражительную он ставит посередине разумной и неразумной и почитает ее центральной силой самочувствия.
– Нет, – отвечал он, – мы по справедливости можем так думать.
– Пусть же, – сказал я, – будут у нас теперь разграничены два имеющихся в душе вида. Но вид гневливости, или то, чем мы гневаемся, есть ли третий, или он однороден с каким-нибудь из этих?
– Может быть, с одним из этих, то есть вожделеющим, видом, – отвечал он.
– Однако же некогда носился слух, – сказал я, – и можно верить, что Леонтий, сын Аглайона, возвращаясь из Пирея по дороге за северной стеной, заметил лежавшие на лобной площади трупы и, то желая видеть их, то опять чувствуя омерзение и отворачиваясь, сколько ни боролся сам с собою и ни закрывался, наконец, побеждаемый желанием, раскрыл глаза и, подбежав к трупам, сказал: вот вам, злые духи, – насытьтесь этим прекрасным зрелищем!
– Слышал об этом и я.
– Но такой рассказ показывает, что гнев иногда враждует против пожеланий, как нечто от них отличное.
– Конечно, показывает, – сказал он.
– Не часто ли замечаем мы и в других случаях, – продолжал я, – что когда пожелания насилуют человека вопреки смыслу, он сам бранит насилие в себе и гневается на него, и что гнев в таком человеке, при междоусобии двух его сторон, бывает как бы союзником ума? А чтобы он вступал в союз с пожеланиями, когда ум советует не противодействовать, – того, согласись, ты никогда не замечал, думаю, ни в себе самом, ни в другом.
– Нет, клянусь Зевсом, – сказал он.
– Что же? – продолжал я. – Кто думает, что им совершена обида, тот, – чем благороднее будет он, тем менее станет раздражаться, хотя бы терпел голод, костенел от стужи и переносил другое тому подобное, если находит, что подвергающий его этому поступает справедливо: гнев, как говорю, не захочет против него возбуждаться.
– Правда, – сказал он.
– Что же опять? Кто думает, что терпит обиду, тот не разгорячается ли этим самым, не досадует ли, не присоединяется ли к тому, что кажется справедливым, не готов ли терпеть и голод, и холод, и все подобное, чтобы терпением победить, и расстается ли с благородными чувствованиями, пока либо не совершит своего дела, либо не умрет, либо не укротится, быв отозван своим умом, как собака – пастухом?