— По прозванию Бородатый, — докончил Дорвард, — или Арденнский Дикий Вепрь.
— И это прозвище вполне ему подходит, сын мой, — сказал настоятель. — Он в самом деле дикий лесной вепрь, который топчет своими копытами и разрывает клыками все, что попадается ему на пути. Он набрал себе шайку — более тысячи человек — таких же разбойников, как он сам, не признающих ни светской, ни духовной власти, держится независимо от герцога Бургундского и живет грабежом и насилием, нападая и на духовных лиц и на мирян — без разбора. Imposuit manus in Christos Domini
[123]
, он поднимает руку даже на помазанников божьих, вопреки словам, сказанным в писании: «Не касайся моих помазанников и не делай зла моим пророкам». Даже нашей смиренной обители он предъявил требование прислать ему серебра и золота в виде выкупа за наши жизни — мою и братии. На это мы ответили ему латинским посланием, объясняя, что мы не в состоянии исполнить подобное требование, и увещевая его словами проповедника: «Ne moliaris amico tuo malum, cum habet in te fiduciam»
[124]
. Но, невзирая ни на что, этот Гийом Бородатый, или Гийом де ла Марк, так же отвергающий человеческие знания, как и человеческие чувства, ответил нам на смехотворном жаргоне, который он, видимо, принимает за латынь: «Si поп payatis, brulabo monasterium vostrum»
[125]
.
— Тем не менее, отец мой, вы поняли смысл этой варварской латыни, — заметил Квентин.
— Увы, мой сын, страх и нужда — лучшие из наставников! — сказал настоятель. — Делать нечего, пришлось расплавить серебряные сосуды нашего алтаря, чтобы удовлетворить алчность этого разбойника, да воздаст ему небо сторицей! Pereat improbus — amen, amen, anathema esto
[126]
!
— Я только дивлюсь одному, — сказал Квентин, — как могущественный герцог Бургундский не усмирил этого зверя, о бесчинствах которого я уже столько слышал.
— Увы, сын мой, — ответил настоятель, — герцог Карл в настоящее время в Перонне, где он собрал начальников своих войск, чтобы объявить войну Франции. А пока по воле божьей идет раздор между двумя великими государями, страна остается под властью мелких угнетателей. Но все-таки скажу: напрасно герцог не принимает решительных мер против этой внутренней язвы, ибо Гийом де ла Марк вошел уже в открытые сношения с Руслером и Павийоном — вожаками недовольных жителей Льежа — и теперь, того и гляди, подобьет их на какую-нибудь отчаянную проделку.
— Но разве у епископа Льежского не хватит влияния и власти, чтобы подавить мятеж, отец мой? — спросил Квентин. — Прошу вас, скажите мне откровенно ваше мнение: ваш ответ чрезвычайно важен для меня.
— У епископа, дитя мое, меч и ключи святого Петра
[127]
, — ответил настоятель. — Он пользуется покровительством могущественного бургундского дома, в его руках сосредоточена светская и духовная власть, и в случае нужды он может поддержать ее с помощью довольно значительного и хорошо вооруженного войска. Гийом де ла Марк вырос в доме епископа, который оказал ему много благодеяний. Но даже в то время он проявил уже свой необузданный, кровожадный характер и был изгнан его преосвященством за убийство одного из его слуг. С тех пор он сделался непримиримым врагом доброго епископа, а в настоящее время — говорю это с глубокой скорбью — точит зубы, чтобы ему отомстить.
— Так, значит, вы считаете положение его преосвященства опасным? — спросил Квентин с тревогой.
— Увы, сын мой! — ответил почтенный францисканец. — Что или кто в этом жестоком мире может считать себя в безопасности? Но сохрани меня бог утверждать, что нашему почтенному прелату грозит неминуемая гибель! Он богат, у него много верных советников и прекрасное, храброе войско. К тому же проехавший здесь вчера гонец сообщил нам, что герцог Бургундский, по просьбе епископа, прислал ему на подмогу сотню копейщиков. Этого подкрепления, считая с прислугой каждого копья
[128]
, вполне достаточно, чтобы отразить нападение Гийома де ла Марка — да будет проклято его имя! Аминь!
На этом месте разговор Квентина с настоятелем был прерван вошедшим причетником, который прерывающимся от гнева голосом донес отцу настоятелю, что цыган сеет неслыханный соблазн среди меньшой братии. За вечерней трапезой он подлил в их питье какого-то пьяного зелья в десять раз крепче самого крепкого вина, так что многие монахи опьянели. И, хотя сам обвинитель всячески старался показать, что он устоял против действия одуряющего напитка, его отяжелевший язык и сверкающие глаза доказывали как раз обратное. Кроме того, цыган распевал мирские, непристойные песни, смеялся над святым Франциском, издевался над его чудесами и обзывал его последователей дураками и тунеядцами. Наконец, он даже осмелился заняться колдовством и предсказал молодому отцу Керубино, что какая-то красивая дама полюбит его и сделает отцом чудесного мальчика.
Настоятель выслушал донесение в молчании, словно онемев от ужаса. Когда же причетник окончил перечень совершенных цыганом преступлений, он встал, вышел на монастырский двор и, под страхом тяжелой кары в случае неповиновения, приказал всем послушникам вооружиться метлами и бичами и выгнать Хайраддина за ограду святой обители.
Это приказание было немедленно исполнено в присутствии Дорварда, который очень сожалел о случившемся, но не решился сказать ни слова, так как прекрасно понимал, что на этот раз его вмешательство ни к чему не приведет.
Несмотря на все увещания настоятеля, наказание преступника вышло скорее забавным, чем устрашающим. Цыган, как бесноватый, метался по всему двору среди общего гвалта и свиста бичей, которые по большей части попадали мимо — иногда преднамеренно, иногда благодаря удивительной ловкости и изворотливости преступника; если же ему и досталось несколько ударов по плечам и спине, то он вынес их совершенно спокойно. Шум и крики были тем сильней, что непривычные к такого рода упражнениям монахи чаще стегали друг друга, чем Хайраддина. Наконец, желая прекратить это не столько поучительное, сколько скандальное зрелище, настоятель приказал отворить ворота, и цыган, проскользнув в них с быстротой молнии, бросился прочь от монастырских стен.