– Я бы хоть к черту на рога поехала в те дни, когда меня вместе с Гавриилом Иннокентьевичем оставили ни при чем. Все, все рухнуло!
Она так и сказала: Гавриил Иннокентьевич – ее «последний огарышек судьбы». У них были общие вздохи, опустошенность после фронта и безотрадность в дне сущем. Горе с горем сплылось, будто век в обнимку спало.
– Одно только плохо: нет у него самолюбия! Да уважения ко мне не оказалось, – горько сетовала Дуня.
– У кого?
– У поручика Ухоздвигова, у кого еще! Пальцем за меня не пошевелил. И тогда ему я сказала в Челябинске: ты, говорю, как щенок перед Дальчевским и Бологовым. И рассказала про тебя. Ты же не отдал меня матросам на казнь? Не бросил и мужской силой своей не воспользовался ни в Гатчине, ни в длинной дороге, и я отдохнула душою и телом, боженька! Век помнить буду. Первый раз в жизни мужчина не пакостил мое тело. Это ты понимаешь или нет?.. Потому, однако, и забеременела сразу после Яновой. Отдохнула с тобой, черт рыжий.
Ноя пробирало до печенки-селезенки. А Дуня свое вымолачивает:
– Когда Тимофей Прокопьевич в УЧК спрашивал, я ему все обсказала про тебя от первой встречи и до той ночи в Белой Елани. И он один мне поверил и на эту Селестину Гриву прикрикнул: «А почему вы сомневаетесь, что Евдокия Елизаровна беременна от хорунжего Ноя? Я, – говорит, – не сомневаюсь в ее признании. Судьба у ней, – говорит, – страшная, а это надо понимать, товарищ Грива». Чтоб ей сдохнуть! Влюбилась она в тебя, что ли?
– Экое несешь, господи прости!
– Да не поминай ты Господа! – взъярилась Дуня. – Тоже мне, православный праведник! Как меня тиснул, боженька. А я так ждала тебя, дура. Дядю Василия Кирилловича посылала в Таштып. А ты в Минусинске у Селестины Гривы отрекся от меня: знать ничего не знаешь и видеть не видывал, спать не спал, праведник Христов!
– Экое несешь! Не отрекался я, – переминался Ной, чувствуя себя виновным.
– «Не отрекался»! Где же ты был? Ко мне заехал, да? Я ждала тебя в доме Василия Кирилловича, а ты и адрес забыл, рыжий. И Василий Кириллович ждал тебя. Патрончик наганный послал тебе с адресом в Красноярске, чтобы ты не остался в Таштыпе. Когда ты уехал в тот день, дядя наслышался много кое-чего от ваших казаков. Злобились на тебя за Гатчину и службу большевикам.
– Стал быть, патрончик с адресом от Василия Кирилловича?
– От кого же?! Кому ты еще нужен!
– Эв-ва! Думать о том не мог.
– Да о чем ты «думал»? Сидел себе в Таштыпе и не царапался. Хлебопашеством занимался, геройский хорунжий! Слава богу, что не поступил служить в гарнизон, как хорунжий Мариев. Не было бы тебе патрончика с адресом. В списочек записали бы.
– В какой «списочек»?
– Чтоб голову отрубить потом, – влепила Дуня. – Ты хоть раз подумал, что сейчас свершается? Ни о чем ты не думал. Другие за тебя думали, как совдеповцы, так и из «союза». – И, чтоб хорошо «проветрить рыжую голову» Ноя, пояснила: – Василий Кириллович будет командовать Минусинским дивизионом, но тебя оставить нельзя было, как во всех станицах известно стало про твою Гатчину и Смольный.
– В Красноярске Дальчевский, слышал.
– Слышал! Он командует белыми частями на Клюквенском фронте! Но за тебя Григорий Кириллович Бологов.
– Жидкая защита!
– Какая есть. Будут и другие, может, – намекнула Дуня и, вспомнив самое наболевшее: – А ты, говорят, ночевал на пасеке у Селестины Гривы? Хо-орош, жених мой! Я теперь понимаю, почему она так язвила меня и всячески унижала: имела виды на тебя! Ни одного моего показания не хотела записывать, а я требовала, чтоб записывала. И про Гатчину и Самару. Документы-то остаются. Это уж я знаю. Чем бы ты оправдался за Гатчину и Смольный? За разгромленный наш батальон и убитых офицеров «союза»? Бородой своей, что ли? А борода-то у тебя краснющая. А ты не думал, когда к власти придут другие, что бороду могут отрезать вместе с головой?
Ной беспрестанно вытирался рушником – нещадно потел. Вот так баня с предбанником!
– Чего потеешь так? – заметила Дуня. – В господском душе был?! Ну, тебе бы только баня! И Селестина водила тебя в баню!
– Помилуй бог! От кого набралась сплетен?
– Да всему городу стало известно от татарина-лесничего, как сдох твой конь, изжаленный пчелами, и тебя самого отпаривала в бане заместительница председателя УЧК!
– Экие враки! – натужно сопел Ной.
– «Враки». Или ты не ночевал у нее?
– У пасечника ночевал, язва. У пасечника! И в помыслах того не было, про что сплетен набралась.
– Нету дыму без огня, – упорствовала Дуня, она перешла в наступление и не думала щадить своего незадачливого жениха. – Да вот и едешь с оружием, в открытую! Что, тоже сплетни? А кто теперь ездит с оружием, когда вся губерния совдеповцами объявлена на военном положении?
Дуня на этот раз крепко прижала Ноя – сказать нечего. В самом деле, разве не его карабин стоит возле столика с обоймою патронов в магазинной коробке? И не его кольт в кобуре у брючного ремня под кителем? Не его шашка лежит вдоль постели, поблескивая золотым эфесом?
Ничего не ответил Дуне. И сам еще не уяснил: куда он едет? И что с ним будет завтра, послезавтра? Аминь или здравие?
– Она ждет тебя в Красноярске? – доканывала Дуня.
– Никто меня не ждет, язва! Сам по себе еду.
– Хоть ты и хитрый, но когда будешь уезжать из Красноярска с совдеповцами на пароходе, попомни мои слова: обратной дороги не будет. Никакой дороги тебе не будет. Ох, куда только тебя гонит, и сам не знаешь!
Что верно, то верно, Ной понятия не имел: куда его гонит? И где его последняя пристань!
Дунюшка некоторое время молчала, поглядывая в окно мимо рыжей бороды Ноя, потом, прижав ладони к животу, потерянно и жалко промолвила:
– Как толкается, боженька! Прилягу я. Это ты меня испужал. Можешь пощупать, Фома неверующий, – и, взяв руку Ноя, положила к себе на живот. Под ладонью Ноя и в самом деле что-то ворочалось внутри Дуни, поталкиваясь. У Ноя от такой неожиданности точно сердце в комок сжалось: ребенок! А Дунюшка лопочет: – Или я с корзиной надорвалась? Тащила на пароход с экипажа; этих чернорясных жеребцов не попросишь. И матросов не было. Вот уж счастьице привалило. Оставила себе на муки. А ребенка так хочу, если бы ты знал. Даже во снах вижу, и так мне приятно, радостно бывает. Пусть буду нищей, бездомной, но чтоб не одна. Я все время одна и одна. Вот еще! Куда с тобой?! В станицу, что ли? Помолчи лучше. Ой, чтой-то плохо мне, боженька!
Дуня лежит на спине, возле шашки, согнув в коленях ноги, не отнимая рук от живота.
– Как же ты не побереглась, Дунюшка, если в положении.
– Сам только что так меня тиснул и рявкнул, аж дух перехватило, лешак рыжий, и – «не побереглась»!
– Разве я знал, Дунюшка!