– Не балуй, грю! Как пхну – покатишься!.. – вскрикнул спросонья Андрюшка.
«С кем он воюет?» – вздрогнула Агния.
Как странно! Полюшка – истый Демид, Андрюшка – Степан Егорович. И почему-то Полюшка ближе к сердцу Агнии. Андрюшка льнет к деду Егору Андреяновичу, Полюшка – у сердца матери, не оторвать.
«Правду говорят в народе: любовь – присуха. Сколько лет прошло, а все Демид для меня, как первый листок на березоньке. Люблю его, одного его. Хоть и не будем мы вместе, чую сердцем, не будем».
И ей так захотелось в этот тревожный час ночи, чтобы Демид был с нею, вот здесь, рядом! Как бы она прижалась к нему – трепещущая, зябкая, счастливая от его близости. Как он ласкал ее! И она не стыдилась ни его страстной, обжигающей любви, не прятала глаз на деревне: ей все было нипочем!
«Может, я теперь постарела? – кольнула в сердце отрезвляющая дума. – Да ведь и он не парень! А что, если взглянуть на себя в зеркало?»
Потихоньку встав с постели, ступая на кончики пальцев, Агния подошла к треугольному столику, где горела лампа. Перенесла лампу к зеркалу, поставила на подоконник возле белой, расшитой узорами занавески, пугливо оглянулась на кровать Андрюшки: не проснулся? Потом подошла к сыну и, бережно взяв его за плечи, повернула лицом к коврику на стене.
Теперь она одна, сама с собою да со своим отражением в большом зеркале. Чья же эта счастливая, порхающая улыбка озаряет смуглое, моложавое лицо с красиво выписанными полудужьями черных бровей, и тонким, чуть горбатящимся носом, и таким легким, округлым подбородком? Кому улыбаются широко открытые карие глаза под тенью черных изогнутых ресниц в лучиках едва заметных морщинок? Чьи это пальцы скользят по лицу, разглаживая морщинки у глаз и на просторном лбу, а черные косы, струясь, как ручейки смолы по белой сорочке, то приподнимаются, то опускаются? Это она, Агния, страстная, беспокойная, нетерпеливая и неугомонная! Сорочка медленно, будто неохотно, сползает вниз, оголяя упругие, еще не опавшие груди. Агнии у зеркала приятно и радостно смотреть на ту Агнию – пьяняще-свежую, крутобедрую…
– Дема, милый, я все та же, ей-богу! – тихо, певуче прошептала Агния. – Дема, да ты посмотри, какая я!.. Ну что, разве я переменилась, а?
И вдруг словно кто со стороны шепнул: «А если рядом будет стоять Анисья?»
Лицо Агнии в зеркале постарело, углы губ опустились, и глаза потухли.
Она поспешно отошла от зеркала и стала одеваться.
«Хоть бы взглянуть на него, как он там сейчас, в доме у себя? Ну что такого, если бы я побыла там с Полюшкой? Он же отец Полюшки. Какая я трусиха! Он еще подумает, что у меня в душе – ни искорки к нему. Как будто он мне совсем чужой! Пойду, и хоть издали, да буду смотреть на него».
И тихо-тихо, чтобы не разбудить ребят, Агния замурлыкала песенку:
За окном черемуха колышется,
Распуская лепестки свои…
Медленно замер голос Агнии, и слезы брызнули из ее глаз.
Уткнув лицо в ладони, согнувшись на кровати, она плакала по Демиду, оттого что он не с нею, что между ними залегла какая-то страшная ямина, через которую ни ей, ни ему не перешагнуть.
«Если я подойду с поймы к ихнему окошку, меня никто не заметит, – решилась она. – Что особенного, взгляну только и сразу вернусь».
За какие-то две минуты она успела надеть на себя платье, плюшевую жакетку, повязалась шалью и только тогда вспомнила, что она босая. Валенок в комнате не было, они сушились на русской печке в передней избе. А там, за печью, на железной кровати, спит чуткий Зырян, отец.
Агния заглянула под кровать – нет ли там туфель. Но туфель не оказалось – все в передней избе в ящике для обуви.
Потихоньку, так, чтобы не скрипнуть, не брякнуть, Агния прошла через большую комнату, где спала мать с двумя меньшими сестрами, Маринкой и Иришкой, и так же осторожно вошла в переднюю избу. Из двух окон тускло падал свет на белую русскую печь, на широкий стол, покрытый клеенкою. На своей ли кровати спит отец? Может, он в горнице у матери? Что-то не слышно его всхрапывания?
Руки в привычном месте нашарили валенки, из-за печи раздался голос отца:
– Куда собралась?
Руки вздрогнули и досадно замерли.
– Что молчишь, спрашиваю?
– На двор, куда же больше? – И не узнала собственного голоса.
– Дворов в Белой Елани – четыреста семьдесят пять. В который из них путь держишь?
– На свой, что вы в самом деле!
– Не дури. Я тебя вижу насквозь. Как встретила Демида, так враз все забыла. И что муж обещает домой вернуться, и про Андрюшку. Не нравится мне такое обстоятельство. Кем он для тебя был, Демид Филимонович? Соображать надо, а не прыгать очертя голову, куда толкает тебя дурная материна кровинка.
– Ты чего шумишь, старый? – раздался из горницы голос хозяйки – Анфисы Семеновны.
– Помолчи, метла, дай обуться Агнеюшке. Она вот спешит на свидание к Боровикову, а катанки перепутаны. Куда пойдешь: один белый, другой черный?
В избе посветлело. Это над Белой Еланью прояснилось небо. Облака рассеялись, проглянули звезды. Стояло полнолуние. Молочно-белый свет разлился на косяках окон.
– Нет, постой, голубушка! – загородила дорогу мать. – Смотряй у меня! Так отдую, что не на чем сидеть будет.
– Отстаньте вы, ради Бога! – Агния выскочила в сени и вскоре на крыльцо.
Анфиса Семеновна, припав к окну, сообщила, что непутевая дочь ушла из ограды.
– Ах дура-то, ах дура-то! – ругалась Анфиса Семеновна. Ее широкая спина и плечи загородили половину окна. Щуплый Зырян, поддергивая рукой подштанники, подошел к дородной Анфисе Семеновне со спины и, положив ладонь на ее затылок, склонившись к мочке уха с золотой серьгой, спросил:
– Кипит?
– Што кипит?
– В затылке, спрашиваю, кипит у тебя иль нет?
– Да я ее, дуру, за косы приволоку от Боровиковых! Она за ночь-то такое накрутит, ввек не распутаешь. Пусти!
Зырян как бы ненароком обнял податливое, теплое тело жены, пробормотал:
– До чего же ты у меня горячая, метелушка! В тебе энергии, голубушка, что в электростанции. Только подведи провода – и на всю деревню электричества хватит. Али ты забыла, как сама была молода? Может, и тебе тоже проветриться захотелось?
– Да будет тебе! – не без виноватости в голосе сказала Анфиса Семеновна.
Что она могла поделать с непутевой дочерью, когда все знали, что и сама Анфиса Семеновна стояла в доме, как веретено, на которое наматывали трудовые деньги Зырян с детьми. Не раз Анфиса Семеновна пускала на ветер все сбережения. Если Зыряниха запила, то с дымком, по-приискательски. До бесчувствия не напивалась, было хуже: как начнет гулять, соберет узел, да и махнет на прииск Благодатный к старику отцу, и нет Анфисы Семеновны! «Моя супруга жить не может без проветривания души», – пояснял соседям Зырян. Вернется Анфиса Семеновна виноватая, в глаза не смотрит Зыряну, а он и виду не подает, что ее дома не было. Как ночь, Анфиса на коленях прощения просит за грехи земные.