Завидев человека в белом полушубке, направляющегося поперек елани к зароду, Головешиха осеклась.
– Кого еще черт несет? Да он с нашими вилами! Знать, на него напали волки-то?
Анисья взглянула на Демида (это же Демид, конечно!) и ничего не ответила матери, продолжая кидать охапками пахучее сено.
VI
– Господи! – удивилась Головешиха. Она будто не впервой видит этого одноглазого с вислыми седыми усами. Может, заезжал когда ночевать в гостиницу – бывший Дом приискателя, где работает заведующей Авдотья Елизаровна?
– Что у вас за кладь на лыжах? – спросила, приглядываясь к незнакомцу и не узнавая его. – Волки? Вот уж диво-то! – И с той же важностью, как держала себя, пошла взглянуть на волков. Какие матерые зверюги! Голова одного из волков разворочена пулей, а второй весь в крови – истыкан вилами. Знать, Анисья убила! Когда вернулась к незнакомцу, сказала: – Как ты только отбился, Господи! Нонешнюю весну напропалую лезут к деревне, к колхозной ферме. На неделе задрали трех телок. Должно, эти самые. А волчица-то, кажись, старая.
– Не из молодых, – ответил охотник. Он успел передать вилы Анисье на зарод. И к Головешихе: – Да и вы не молодая теперь, Авдотья Елизаровна, как в те годы.
Головешиха подошла вплотную:
– В какие «годы»? У меня, мил человек, немало было разных и всяких годов. – Прямо и нагло всматриваясь в незнакомое лицо, усомнилась: – Я, кажись, впервой вас вижу.
Незнакомец криво усмехнулся.
– Забыла, как из Белой Елани меня провожала? – напомнил, вздернув бровь над зрячим глазом. – Парнем тогда был, а ты будто такой же, как сейчас. И годы тебя не берут, и войны не гнут.
– И! Какие мои годы! – хихикнула Головешиха, прикрыв рот рукою в вязаной варежке. – Мне-то, поди, не сто лет, а всего-навсего тридцать седьмой. Уж не обознался ли?
– Вот это здорово! – захохотал путник, у Анисьи на зароде вилы выпали из рук: так неожиданно прозвучал хохот. – И в тридцать седьмом году – тебе шел тридцать седьмой годок, и через двенадцать лет – тридцать седьмой годок. Когда же стукнет пятьдесят? – И тихо, но внятно назвался: – Демид Боровиков. Помнишь?
Головешиху будто кто толкнул в грудь. Она отступила на шаг, прижав руки к полушубку. Перед ее глазами на какой-то миг полымем мелькнуло давнее и почти забытое. Арест мужа, Мамонта Петровича, о чем не очень-то горевала, хотя и побаивалась, как бы ее, «свидетельницу», не вывернули под пятки, Демид в ее избе, когда она удержала его, чтоб он не влип сдуру, осенний дождичек, притихшая, нахохлившаяся деревня, мокрая и грязная улица…
– Что пугаете-то? Господи! Да что вы!.. Скажут же!.. – бормотала Головешиха и почему-то сняла варежки. – Нет, нет! Похоронная же была.
– На похоронную и рассчитывала, что ли, когда показания давала, будто я вредительством занимался в леспромхозе вместе с Мамонтом Петровичем? А ведь я тогда поверил, что ты и в самом деле ничего не знаешь! А ты, оказывается, на всю нашу, так сказать, «группу» дала показания. Еще до того как Мамонта Петровича взяли. Ну, дела!
Головешиха безжалостно теребила пальцами узорчатую кайму пухового платка.
– Да что ты, что ты! Ничего не знаю!.. Не виновата я, истинный Бог. Ни в чем не виновата. Эта сам следователь Андреев напетлял, чтоб ему провалиться. Грозился, что сгноит меня в тюрьме, как дочь бывшего миллионщика, хотя я в глаза не видывала никаких миллионов!.. Как тут не подпишешь, коль тебя вот так прижмут? В уме ли я была, спроси! Ведь Аниска на руках, а кругом – ни души, ни вздоха!.. На кого бы покинула девчонку? Вот и подписывала протоколы. Не читая, подписывала. Клянусь, как перед Богом.
– Неправда! – раздался, как выстрел, голос Анисьи с зарода. Она смотрела вниз на мать и Демида. – Не так все было! Почему не сказать правду?
– Не так?! – Щеки Головешихи, как оползни, сдвинулись вниз; она смотрела на дочь зло и брезгливо. – Не так? Или ты за моей спиной стояла, когда я подписывала протоколы? Ты, может, лучше меня знаешь, какое было время тогда? Как меня страх пеленал по рукам и ногам – известно тебе или нет? Не из-за тебя ли…
– Оставим, Авдотья Елизаровна, – сказал Демид. – У меня было время подумать. Сам был не маленький, когда сдуру бежал из Белой Елани. Теперь бы не кинулся в побег. Ну да что было, то было. И быльем поросло, с обидами век не жить.
У Головешихи отлегло от сердца.
– Что правда, то правда, Демушка. Господи! Вижу и глазам своим не верю. Воскрес из мертвых, значит?
– Как будто воскрес, – отозвался Демид, еще не вполне уверенный в том. – Значит, не ждут меня?
– Какое! Сколько лет прошло-то. Мать пенсию за тебя получает. А ты вот он, живехонек. Отец-то твой, Филимон Прокопьевич, при Жулдетском лесхозе лесником. Такой же красный, как медь, и борода медная. Вот уж кого годы не берут! А ты совсем старик. И усы седые, как у Егорши Вавилова. Как ты переменился-то, а? Глаз-то где потерял?
– В концлагере. Овчарка выдрала, – ответил Демид, сворачивая цигарку.
– Из плена? – оживилась Головешиха. – Как же тебя долго держали!
– Не одного меня держали и держат еще.
«Такой же гордец, каким был Тимофей Прокопьевич. А пятно-то черненькое. Из плена, что из тлена. Одна дорога – с печи на полати по кривой лопате», – подумала Авдотья Елизаровна, окончательно успокоившись: беда минула сторонкой!
– Мать-то не опознает тебя, ей-богу! Испугаешь ты ее до смертушки. Одна живет в доме-то. Филимон редко наезжает. Сегодня, кажись, приехал со своим Мургашкой – лесообъездчиком. Помнишь Мургашку?
– А, тот самый!.. – кивнул Демид, подумав: «Папаша опять стриганул из колхоза. Оно понятно: жить там, где пожирнее».
Головешиха будто догадалась, о чем подумал Демид:
– Умора! Ты бы знал, Демушка, как Филя завхозовал в колхозе во время войны. Мужики-то ушли на войну, кого на трудовой фронт мобилизовали, а Филимона Прокопьевича в завхозы выбрали. Фрол Лалетин был председателем; два сапога пара. Хи-хи-хи. До чего же они ловко спелись – водой не разлить. А тут еще понаехали эвакуированные с запада. Душ за двести было. Голоднющие, перепуганные. Ну, Филимон Прокопьевич пригрел которых. За буханку хлеба или за килограмм мучки – юбку с бабы снимал. Какие были у кого стоящие шмутки – все скупил. У нас ведь лисий питомник при колхозе. Так питомником-то заведовал племяш Фрола, а Филимон шкуры лисиц сбывал в Минусинске. За шкурку – шкуру драл с головы до ног, хи-хи-хи!.. Думали – денег у него тысяч триста. А тут вот, позапрошлым годом, бах – реформа. Чтоб ей провалиться. Меня и то притиснуло. Маремьяну-казачку знаешь? Ну, которая с Головней партизанствовала в гражданку. За семьдесят тысяч притащила денег на обмен. Битком набитый куль. И что же ты думаешь? Твой папаша не обменял ни одного рублика. Вот загадка-то. В те дни он как раз ездил в город с поросятами. Как вернулся с лопнувшими колхозными деньгами – из памяти вышибло, жаловался. И девки потом говорили, которые с ним ездили в город, что он там и рубля не менял. Куда же деньги девались?