– И че ты удумал-то, Порфирий? Женатый мужик – и к молодым на вечорку собрался! Че люди-то скажут!..
– А и пусть! Мне теперя все одно. Знаю я, какие обо мне по деревне слухи ходят. И как за глаза меня кличут – тоже знаю. Так что бояться неча… Вот хочу ныне с молодыми погулять – и все. Душа просит. Не держи ты меня… За им лучше пригляди, коли что… – Он кивает головой в сторону Стеньки: – А у меня теперя одна дорога… Один конец. И чем скорей…
– Ты это че, Порфирий?.. – В голосе матери звучит уже тревога. – Ты эта… не вздумай чиво… Пройдет, можа, еще все… Ты в церкву почаще… Бог – он милостив…
– Да только не ко мне…
– Ты эта… шкуру-то сжег… проклятую?
– И пепла не осталось. И знашь, будто на душе полегчало, отпустило чуток. Через то и на вечорку собрался… Тяжко мне, Марфа, ох как тяжко… да ты и сама знашь… Вот и хочется сбросить тяжесть-то…
– Ну, иди, коль решил. Мож, и впрямь полегчат…
Перед самым порогом отец подзывает Стеньку, крепко прижимает его к себе и горячо шепчет в самое ухо:
– Мать слушай. Береги ее.
Что произошло с отцом в тот вечер, он, может быть, никогда так бы и не узнал, кабы… А в памяти детской остались только обрывки услышанных разговоров взрослых, из которых он долго не мог сложить что-то целое.
Прибежавшие с вечерки несколько девок затараторили наперебой:
– Тетя Марфа! Тетя Марфа!
– Беда, беда с твоим дядькой Порфирием! Припадок приключился!
– Как плясать стал, так и зашелся весь, закорежило его…
– И прямо в лес как побежит! В ночь, в темень!
– А как пришел-то сперва – всех орехами стал одаривать. Мол, берите да худым словом не поминайте. До прощеного воскресенья, баит, далеко, а у меня ноне свой прощеный день.
– И за Федотовых братьев покаялся, мол, молодой еще был, дурак. Зло на них держал: они года за три перед этим морду ему начистили. Хотя начистили-то, сам сказал, за дело – поймал он как-то за сараем сеструху их младшую, Ксюшку, да давай ее тискать, юбку задирать. А тут как раз Мишка ихний во дворе окажись да кликни братовьев. Выскочили – и отмолотили! Ну, он им и отомстил чужими руками, шашками красными…
– А ноне покаялся, впрямь покаялся. Берите, баит, орехи, да не поминайте лихом. За душу мою, баит, помолитесь, ежели че…
– А как закорежило, заревел страшно – и в лес!
– Не углядели! А и откуда знать-то было. Теперя ежели сам не придет, утром в лесу искать нада…
На следующий вечер в доме появилось несколько мужиков, говорили они негромко:
– Нету, Марфа…
– Вона сколь верст кругом обшарили, нету.
– Хотя тайга, сама знашь, большая… Завтре еще поищем.
Приходили они и назавтра, и еще несколько дней подряд. И все с теми же словами. А в последний раз зашел один уполномоченный из волости, вздохнул тяжело.
– Не сыскали, Марфа… Ты уж звиняй нас, но дела у всех сколь времени стоят… Не можно больше… Коли жив он да разумом посветлеет, глядишь, и сам выйдет. Бывали таки случаи… А мужиков грех винить, почитай, всю округу облазили… Вона Петька Кузнецов вчерась даже… медведя гиблого нашел. Под Черной Скалой. Али испугал его кто, али сам почему скинулся – разбился зверина насмерть. Дней пять тому, спух уж… И масти, Петька сказыват, особой – сизый, седой почти, как тот, на кладбище… Откель они таки в нашенской волости ивляться стали?..
Последние слова Стенька запомнил острей всего, потому что мать после них переменилась в лице и стала валиться на скамейку, на которой сидела. Уполномоченный подхватил ее, начал трясти, отпаивать водой, а потом, уже очнувшуюся, долго еще успокаивал.
Наутро Стенька пробудился еще до рассвета, видно, поселившиеся в доме боль и тревога передались и ему. Он позвал недовольным голосом мать, но та не откликнулась. Подошел к родительской кровати – пустая. Вышел во двор и почти столкнулся с матерью, она шла от задних ворот, держа в руках лопату и какую-то котомку.
В первые недели после беды мать не отпускала Стеньку от себя, все гладила да целовала, жалостливо что-то наговаривала, называла своей надежой. Но однажды, взяв в руки его ладошки и начав ими гладить лицо, вдруг резко отстранила их, повернула к свету и стала разглядывать. Несколько раз дернула, заставив его вскрикнуть, за редко растущие по всей ладошке тонкие золотистые волоски. Потом вперилась взглядом в Стенькину переносицу, провела несколько раз пальцем по густым, почти сросшимся бровям, приглаживая их и пытаясь разделить на две равные части. Отвернулась, склонив голову, и запричитала:
– И за што ж мне казнь-то така?! И за што ж Господь меня так?!
– Ты че, мамка, ты че?! – успокаивал ее Стенька, ничего не понимая. Но она лишь заходилась сильнее и сильнее.
Назавтра мать слегла. А к концу лета ее не стало. Несчастный, ничего не понимающий Стенька, которого в деревне никто не пожелал взять к себе в семью, был отправлен в губернский приют. Испытав на себе всю трагедию семьи, он так и не узнал ее предысторию, потому что больше никогда не возвращался в родную деревню и не встречал никого из земляков.
То сбегая, то кочуя из одного детского дома в другой, он сам себе придумал родословную: отец Порфирий Яковлевич Хмуров, кавалерист Сибирского красного корпуса, умер от ран, полученных в боях с колчаковцами, мать Марфа Егоровна Хмурова, колхозная активистка, убита кулаками-мироедами.
Звереныша пробудил негромкий перестук. Звук этот, поначалу еле слышный, постепенно придвигался все ближе и становился все громче. И в конце концов приблизился настолько, что явно связанное с ним что-то верткое и холодное шлепнуло Звереныша прямо по уху и скользнуло под шерсть – к шее. Он недовольно потряс головой и, еще не открывая глаз, ткнулся носом в пустоту, ища мать. Рядом ее не было. Он потянулся дальше, но и там не нашел родного теплого бока. Открыл глаза, поморгал, непонимающе и слепо глядя на яркие белые столбы, пронзающие сверху вниз полумрак берлоги, долго разглядывал пляшущих внутри столбов крошечных, почти невидимых мотыльков. И только потом начал вспоминать, что же произошло посреди зимнего сна… да, мать покинула его и не вернулась, а виноваты в этом какие-то страшные двуногие существа, несущие гром и дым…
Тихонечко поскулив и окончательно придя в себя, он разворошил носом остатки продырявленной солнцем снежной шапки над логовом и взглянул наверх. По глазам резануло еще сильнее, но свалявшаяся за зиму шерсть почти сразу же стала наполняться приятным теплом.
Поляна, которая, казалось, еще миг назад стояла перед глазами заваленная глубоким снегом и безжизненная, сохранила лишь клочки своей белизны, которые были редко разбросаны по мху, ягоднику и прошлогодней желтой траве. На высохшей лиственнице напротив сидела пестрая птица и звонко колотила по дереву длинным клювом.
И в этом обновленном мире он не смог ни учуять, ни увидеть ничего из тех обрывков воспоминаний – ни зловещего запаха страшных существ, ни следов матери, ни пятен хрусткой замерзшей крови. Были только медленно пробуждающийся лес и он, уже пробудившийся.