— Они меня ненавидят. Я не хочу лишний раз видеть их лица… и не хочу, чтоб они смотрели на нас. Я могу и сама принести, — как-то сказала я Огинскому, когда он отругал меня за то, что я сама принесла с кухни нам ужин.
— Покажи мне — кто.
— Нет. Не надо. Я не хочу, чтобы из-за меня кого-то уволили.
Он пожал плечами.
— Тогда чего ты хочешь?
— Сама ухаживать за тобой и кормить тебя.
— Тогда иди ко мне.
Отложил в сторону салфетку и, взяв меня за талию, усадил прямо на стол перед собой. Стянул с меня трусики и поставил мои ноги по обе стороны своего кресла на подлокотники, подвигая пиалу с джемом.
— Приготовь для меня десерт, маленькая. Я ужасно проголодался за весь день.
И окунул мои пальцы в варенье.
* * *
Когда он уезжал, мною овладевала тоска. В этом огромном доме было совершенно скучно. Я читала книги, смотрела фильмы, и все же мне надо было чем-то заниматься. Я не могла вот так сложа руки целыми днями отсиживаться и ничего не делать. Иногда я писала письма маме. Звонить не решалась. Боялась, что он услышит или узнает. Когда я последний раз попросила набрать маму, он ответил, что там все хорошо и они сейчас в каком-то крутом санатории, где намеренно нет связи, чтобы пациенты восстанавливались подальше от цивилизации. Точнее, мне это сказал Марк, когда был у нас на ужине. И каждый раз, когда мы говорили об этом, Роман сильно напрягался. Наверное, он думал, что я по-прежнему хочу уйти и жду, когда для этого появятся причины… А я уже не хотела. Нет, я уже не представляла себе, как можно проснуться в постели одной, не представляла, как можно не отвечать на его звонки на телефон, который принимал входящие только с его номера… и в тот же момент я думала и о том, что есть в этом доля деспотизма. Он ведь все равно подавляет мою волю и продолжает держать меня здесь насильно. Но с каждым днем я понимала, что рано или поздно он уступит… он всегда мне уступал, как бы это странно не звучало. Улыбался своей ослепительной улыбкой и сдавался. Мне казалось, что у меня получится со временем убедить его, что у нас все может быть, как и у всех, и ему не нужно держать меня насильно в этом доме, я сама здесь останусь по доброй воле.
Тогда я начала писать маме письма и просить Людмилу отправлять их из города. Раз в неделю. Иногда я просто писала и не отсылала. Писала о том, что чувствую… о том, как все меняется для меня. Это было мое сокровенное, я прятала эту тетрадь от Романа и от слуг. Мне нужно было с кем-то говорить о нем… и мне было не с кем. Я хотела понять себя, как так произошло, что это чудовище вдруг стало для меня таким близким. И у меня не было ответов ни на один из этих вопросов. Потому что любят не за что-то. Любят вопреки всему.
Я его любила… Как-то вымученно и отчаянно, как любят далеко не с первого взгляда и не с первого поцелуя. Я любила его совершенно осознанно. Возможно, тогда я еще не могла себе в этом признаться, но я, и правда, его любила. И, нет, это осознание пришло ко мне не в минуты бешеного секса, когда я срывала под ним голос от наслаждения, и не в минуты, когда он осыпал меня подарками или выполнял мои прихоти. Это осознание пришло, когда я увидела на его столе отчетность о переводах в фонд детям больным ДЦП, а потом, когда мы ездили в приют проведать Лаврушу, оказалось, что в здании ведется капитальный ремонт и животные временно находятся в пристройке. Все это на деньги Огинского, директор приюта благодарила его и жала ему руки и… я бы в жизни не поверила, но он смущался. Оказывается, этот сильный и властный человек, которого все боялись до дрожи в коленях, совершенно не умел принимать искреннюю благодарность. Он к ней не привык.
Ротвейлеров в особняке теперь кормили только под моим надзором. Именно в такие моменты у меня щемило внутри, и я сдавливала его в объятиях и сама целовала в губы, а он от неожиданности не знал, как ему реагировать на мою радость. Иногда мне казалось, что он совершенно не знает, что значит просто чему-то радоваться или слышать, как человек от счастья плачет. От счастья, что ему помогли. Нет, он не был чудовищем. Но никто и никогда не говорил ему об этом. Он привык, что его боятся, ненавидят и считают монстром.
* * *
Я медленно открыла глаза и снова в наслаждении закрыла. Как же не хотелось вставать с постели, в которой его уже не было. Она вся пропахла его запахом, и мне хотелось нежиться в ней до самого его возвращения. Закрывала снова глаза и трогала губы кончиками пальцев, припухшие, чувствительные после его поцелуев.
— А ведь я раньше никого не целовал.
— Почему? — смеясь, уворачиваясь от поцелуев.
— Потому что я был уродлив, а потом я брезговал трогать их губы.
Едва он это сказал, я сама впилась в его рот губами, отыскивая языком едва заметные шрамы с внутренней стороны.
— Не верю, что ты мог быть уродлив.
— Ты не видела?
— Нет. Я не видела ничего ужасного и целовала бы тебя даже таким.
— Лгунья.
— А вот и нет. Человека любят не за внешность.
Он перестал смеяться и подмял меня под себя.
— А за что любят людей?
— Не знаю… нет ни одной причины, по которой один человек любит другого. Но любят не красивые глаза или губы. Любовь — это совокупность всего в человеке, когда сводят с ума даже недостатки. Это желание быть всегда рядом. Дышать с ним одним и тем же воздухом.
— Как красиво ты описываешь это чувство.
— Любовь не красивая.
Он смотрел на меня с интересом и гладил мои волосы по бокам от лица.
— Но она делает ослепительно красивым того, кого мы любим.
— А маленькая солнечная девочка, оказывается, очень умна.
— То есть раньше ты считал иначе.
— Ну а кем можно считать девушку, подписавшую контракт, не читая условий, и попавшую к сексуальному маньяку в рабство?
Теперь уже не улыбалась я.
— А я в рабстве?
— Конечно. У тебя ведь контракт.
И заставлял забыть, как меня зовут, своими наглыми ласками. Вот эти все мелочи… они заставили меня наивно поверить ему, заставили-таки оказаться той самой дурой… впустить его в свою душу, раскрыть для него сердце, чтобы он разодрал его на ошметки.
Но это будет потом. Когда я позволю себе и верить ему, и находить оправдание его поступкам, когда совершенно прощу ему все, что он со мной сделал. Да и как можно не простить того, кто прикасается к тебе двадцать четыре часа в сутки, шепчет на ухо грязные пошлые словечки, заплетает волосы, кормит по утрам со своих пальцев и ест с моих. Возит с собой на все приемы. В газетах уже начали пестреть заголовки, что у олигарха Огинского появилась молоденькая женщина совсем не его круга. Иногда мне эти газеты попадались в доме, и я с замиранием сердца смотрела на наши фотографии, где Роман то держал меня за руку, то закрывал собой от репортеров. Он закрывал, а мне как-то по-женски хотелось, чтоб все меня видели с ним, чтоб знали, что я его женщина, а он мой мужчина. Что я не его игрушка, которую прячут дома и играют в нее по ночам.