– Сам виноват! – заявил он. – Кто не может подняться – того пристреливают. Теперь твоя очередь!
И он наставил пистолет на Шломо.
– Ну, пошел!
Делать было нечего – Шломо полез на крышу. Раскрыл зонтик… Со страхом взглянул вниз… До земли было метров шесть, не меньше. Разбиться, конечно, не разобьешься, но сломать ногу – это запросто, что и доказал пример Реймана. Но что он может сделать? Надо пережить эту ночь… Саша сказал: надо терпеть…
И Шломо прыгнул. Как видно, он приземлился не очень удачно: когда попробовал встать, скривился от боли. Нога была вроде цела, но жутко болела, скорее всего, он ее подвернул.
Нойман тут же с усмешкой навел на него пистолет. Но Шломо собрал всю волю в кулак – и встал на вывихнутую ногу. Стоял и смотрел в лицо Нойману.
– Кто встанет, тот будет жить, – напомнил он. – Таковы правила сегодня ночью…
И Нойман повернулся и, пошатываясь, направился куда-то прочь…
…Коттедж, в котором разместили до утра прибывших эсэсовцев, тут же окрестили «веселая муха». Здесь тоже царило веселье. Сержант Бекман предавался своей любимой забаве – избивал Хаима. И заставлял того считать удары. На этот раз Хаим не сбивался, считал правильно.
– Молодец, битая жопа! – воскликнул эсэсовец. – Давай… давай выпьем вместе!
И он протянул Хаиму фляжку с водкой. Однако в семье Хаима – пока у него еще была семья – действовал запрет на алкоголь. И Хаим снова отказался пить, хотя и понимал, чем это ему грозит.
Тогда Бекман поднял фляжку – и вылил часть ее содержимого на голову парня.
– Вот, придется мне тебя окрестить, – заявил он. – Теперь тебя зовут не Хаим, а Хайнц. Мы теперь друзья с тобой, Хайнц. Дай я тебя поцелую!
Нет, этого Хаим не мог вынести! Он выронил стакан с водкой, тот упал и разбился. Бекман нахмурился:
– Битая Жопа не ценит чести? А ну-ка вылижи все с пола! Лижи! Тебя, жида, угостил ариец!
Хаим был готов броситься на эсэсовца… Но тут он встретился глазами с Сельмой. Та сделала ему знак: терпи! И он опустился на колени, наклонился и начал вылизывать спиртное. Бекман довольно усмехнулся:
– А говорил – не пьешь! Дескать, ваш еврейский закон не велит… А вон как лакаешь… Ни в чем вам, жидам, верить нельзя!
…Чуть в стороне, возле коттеджа, проходили «скачки». Ими руководил комендант Первого лагеря Френцель. Немцы пригнали сюда десяток заключенных, в числе которых были и оба руководителя восстания – Лео и Печерский. Заставили их встать на четвереньки. Им на спины уселись эсэсовцы – и погнали своих «лошадок» вокруг бараков. Один круг, второй, третий… Вот была потеха! Немцы просто с ног падали от смеха…
…Сержант Отто и его приятель с поезда, такой же здоровяк Георг поспорили: кто больше убил евреев одним ударом кнута. Каждый утверждал свою правоту. Требовалось разрешить спор на практике.
– Только кнутом! – оговорил условия Отто. – Кулаком каждый дурак сможет.
– На что спорим? – деловито спросил Георг.
– Как в тот раз – на большую бутылку водки.
– Идет.
Отто оглянулся, и увидел невдалеке Семена, одного из участников восстания.
– А ну, подойди сюда! – скомандовал немец.
Семен был вынужден подойти. Георг замахнулся – и со всей силы опустил свой кнут на спину заключенного. Семен упал, как подкошенный. Оба немца склонились над ним. И услышали стон узника, его хриплое дыхание. Это привело Отто в неподдельную радость.
– Ты дышишь? Дышишь? Молодец! – похвалил он заключенного.
Затем повернулся к приятелю:
– Проиграл, баварская морда! Продул старику Отто! Еврей-то дышит! Он как огурчик. Вот, смотри, как надо.
И он размахнулся над лежащим Семеном. Но Георг его остановил:
– Ну, нет! Добивать нечестно. Надо с ног свалить.
– Хорошо! – согласился Отто. – Могу и свалить. Учись, сынок, пока я добрый. Кого бы нам…
Его взгляд упал на молодого музыканта – тот, стоя неподалеку, услаждал «арийцев» своей игрой на скрипке. Отто взмахнул бичом… и молодой музыкант упал замертво. Семен, не в силах подняться, с ненавистью смотрел на «умельца»…
…Лейтенант Зигфрид Гринхаус сидел в коттедже «веселая муха» и слушал доносившуюся со двора музыку. Как и все эсэсовцы в эту ночь, он был порядочно пьян. И как всегда, лейтенант рассматривал свои начищенные сапоги. Вычищенные до зеркального блеска сапоги были его фетишем, образцом всего лучшего в жизни, мерилом успеха.
Сапоги, как всегда, были начищены безупречно. Но что-то все же вызвало недовольство лейтенанта Гринхауса, и он сердито посмотрел в сторону стоявшего у дверей Тойви. Это он, Тойви, отвечал за чистоту одежды и обуви лейтенанта.
Если нужно было сделать замечание заключенному, не стоило открывать рот. Можно было сделать это по-другому, эффектнее. Лейтенант достал пистолет и выстрелил в сторону Тойви. И с удовлетворением отметил, как испугался паренек, как присел, пытаясь заслониться руками – словно от пули можно было заслониться.
Гринхаус вскочил и схватил паренька за волосы, приставил пистолет к его голове.
– Ты должен чистить мои сапоги до блеска! – процедил он. – До красоты! Ты знаешь, что такое красота?
Тойви опустился на колени и начал надраивать сапоги эсэсовца. Он был по-настоящему испуган. А Гринхаус наслаждался ситуацией. Возвышаясь над Тойви, он назидательно произнес:
– Евреи лишены чувства прекрасного. Грязные сапоги, грязные руки, грязные уши, грязные мысли…
Он снова навел пистолет на Тойви – прямо ему в лицо! – и спустил курок…
Грянул выстрел… Но Тойви остался жив. Он слышал, как хохочет эсэсовец. И понял, что патрон в обойме был холостым. А еще он чувствовал, как что-то мокрое стекает из его штанов на пол…
Гринхаус погладил паренька пистолетом по голове, сказал сочувственно:
– Бедный малыш!
…«Скачки» наконец закончились, немцы ушли. Узники, предмет их забавы, остались лежать во дворе. К Печерскому и Лео подошла Люка.
– И ты это вытерпел? – с нежностью и сочувствием спросила она Александра.
– Постарался, – отвечал Печерский.
– Не ожидала от тебя, что теперь ты лошадь, – сказала девушка.
Теперь в ее голосе звучало уже не сочувствие, а скорее разочарование. Кажется, она ждала от человека, которого успела полюбить, более храброго поведения. Даже ценой жизни…
Печерский уловил это ее настроение. Но он не собирался оправдываться, не хотел объяснять, что сдержался не только ради себя. Он не мог рисковать своей жизнью, потому что она принадлежала не только ему, но и другим. Он был руководителем готовившегося восстания, он был надеждой и опорой десятков людей. Но ничего этого он не мог сказать Люке – ведь она до сих пор не была посвящена в планы восставших. Поэтому он отговорился ничего не значившей фразой: