Я спросила: скажите, а стихи сына у вас сохранились? Марков сказал: да, не все, конечно. Он встал, пошарил на полке, вытащил пару маленьких блокнотиков и протянул лимонадному королю и мне. Таких блокнотиков, сказал он, у Лешки был полный ящик. Он много-много писал. В неделю такой блокнот исписывал.
И как только я взяла в руки этот блокнотик, и открыла его, и увидела почерк, то я поняла, что сын Маркова – это мой одноклассник Лешка Аминов. Это у него были такие блокнотики. Это он вечно сидел с ними и что-то в них кропал. Это с ним я сидела на первой парте целых полгода, а потом пересела от него на последнюю, потому что рядом с ним мне почему-то становилось нехорошо. И да, мы родились с ним в один день.
* * *
Лешка был необычный. Его дразнили психом, но кого в школе не дразнили как-нибудь? А Лешка – его сам черт велел дразнить, он был необычный, странный, очень искренний и наивный, с одной стороны, вроде, умный, а с другой – дурачок. Ему было уже четырнадцать, а он взахлеб врал (сочинял) разные вещи: что его в детстве украли в цирк, потому что он обладал невероятными способностями, и его распиливали пополам, бросали под купол и снова ловили, но в четыре года милиция опознала его и украла обратно прямо с арены. Ну и много чего еще этот Лешка врал. А кроме того, он в своих сочинениях писал про Правду, Добро и Красоту (все с больших букв). Ко мне Лешка Аминов относился особенно хорошо; если можно сказать, что он с кем-нибудь дружил в классе – то со мной. Но про болезнь я ничего не знала. Да, Лешка иногда не ходил в школу по нескольку месяцев, и руки и лицо у него были в каких-то красных пятнах (может, аллергия на лечение?), и потом, под конец, я почти перестала с ним общаться, потому что он постоянно на все раздражался и говорил невпопад. Мне тогда казалось, что он назло так выпендривается. Конечно, думала я, если человека без конца дразнить, то он в конце концов станет злобный и перестанет верить в Добро, Правду и Красоту. Но хоть я его и не дразнила, мне тоже в конце концов расхотелось с ним сидеть. Честное слово, то, что он был непопулярен и надо мной в результате тоже смеялись, – это было совсем ни при чем. Насмешек я никогда не боялась. Но мне на самом деле становилось рядом с ним не по себе. Нехорошо становилось, слишком тепло, как будто жар от него шел. И еще чудился слабый, тонкий, но отчетливый запах чего-то металлического. Запах был не подростковый и вообще не человеческий, но мне от него сразу начинало не хватать воздуха. И я пересела от Лешки. И домой с ним ездить перестала, хотя нам было по пути – на триста шестой, ему до Нарвской, а мне до Мариинки. Стала ездить по Садовой, только чтобы не с ним рядом. И перестала интересоваться, что за стихи он кропает в свои блокнотики, и мы созванивались все реже и реже, а когда Лешка заболел, я только два раза позвонила его маме, и, когда та сказала, что Леша идет на поправку (без подробностей), успокоилась и забыла о нем.
А стихи у него были дурацкие, хотя я ему ни разу об этом не сказала. Честное слово, ни разу.
Скажите, спросил лимонадный король, с интересом листая блокнот, а вы не хотели бы издать эти стихи? Они ведь местами поразительные. Да-да-да, подхватила я, и у вас действительно много таких блокнотов? Много, подтвердил Марков, да только кто будет этим заниматься. Я могу заняться, вызвалась я. Я очень быстро набираю текст, и мне не трудно. Можно было бы сделать книжку, экземпляров пятьдесят или сто, подтвердил лимонадный король, и продать, а деньги вон – нашему знакомому фонду, который предотвращает такие вещи. Ну, слушайте, загорелся Марков, если вы готовы этим заниматься… Он встал, вытащил со стеллажа все книжки по рекламе и маркетингу и выгреб из-за них кучу блокнотиков, потом порылся у себя в ящике и выгреб еще столько же, сложил их все в полиэтиленовый мешок и вручил мне.
* * *
И вот что мне приснилось в ту ночь.
Огромная комната, по углам черно, а из окна – яркий свет и ветер, но свет не освещает всей комнаты (или, вернее, зала), а нарезает пространство на полосы мрака и света. Я сижу за столиком в полосе света, а напротив, в почти полной тьме, силуэт Алеши. Мы шутим, пьем кофе, но его почти не видно, как в передачах, когда хотят скрыть лицо. И с ней, там, на темной стороне, какая-то девушка, тоже умершая, и Алеша знакомит нас. Мы пьем кофе, шутим, и порой я пытаюсь наклониться и разглядеть их, но сильная тяжесть мешает ему, наваливается на грудь и глаза; иногда Алеша или та девушка, кто-нибудь из них, протягивают руку, чтобы стряхнуть пепел, и рука на солнечной стороне видна и страшна. Или девушка вдруг слегка склоняется вперед, но лицо снова ускользает – только кончики волос, мочка уха; я силюсь увидеть ее, но тяжесть нарастает, слепит глаза. И Алеша говорит: я не сразу умер, когда упал, я некоторое время еще лежал и все видел вокруг. И знаете, это было так прекрасно. Все, кто умирает на Пасху, на Святой неделе, воскресают здесь.
Я отпиваю кофе и чувствую привкус железа, тошноту, и еще – что меня припекает солнцем из окна, очень сильно, нестерпимо припекает, бок нагревается от солнца; меня жжет. Я спрашиваю: можно я пересяду к вам в тень, у вас есть еще место? я не могу больше сидеть с этой стороны, я сейчас сгорю! – и я понимаю, что значит пересесть в тень, но знаю и то, что это лучше, много лучше, чем сгорать так, как я сгораю.
Я просыпаюсь от нестерпимой тяжести и жара. Вокруг кромешная темнота, я не понимаю, где я, жива ли я.
Я включила свет, взяла блокнотик и стала читать Лешины стихи. Они уже не казались мне такими плохими, как десять лет назад. Среди них было довольно много стихов о любви, и я подумала, что совсем ничего не знала о своих одноклассниках. Что там была за любовь? Откуда? Или Алеша ее полностью выдумал? Подробностей в стихах не было, только слова о любви, и чем дальше я читала, тем сильнее мне казалось, тем настойчивей крутилось в голове, что эти слова могли быть адресованы и мне.
Пока не высохнут моря, не утечет скала
и дней пески не убегут, клянусь любить тебя
[2].
Жар проходит, остается кромешный мрак вокруг и невыносимая тяжесть, от которой ломит грудь. Я бросила его, оставила одного. Я побоялась, что заражусь от него этим. Я его не любила, а он умер. Я оставила его одного умирать. И если можно что-нибудь исправить, я прошу об этой возможности, я сделаю для этого все. Мы возьмемся за руки, мы уйдем в тень, но уйдем вместе, цепочкой, вереницей человечков, зачерненные, сгоревшие, как головки спичек, как то, что остается от сидящего против света, когда закрываешь глаза.