— Стоило ли тащиться из Москвы, — недовольным тоном произнёс Маяковский, — чтобы сесть посреди Петербурга, развлекать барышень и наливаться пивом?
Бурлюк хмыкнул и взял со столика четвёртую кружку, пена в которой уже осела:
— Вы позволите?
Спрашивал Давид для порядка, поскольку патронировал своего молодого приятеля, везде платил за них обоих и выдавал Володе по пятьдесят копеек в день на карманные расходы.
Год назад, когда Бурлюку стукнуло двадцать девять, он поступил в Московское училище живописи, ваяния и зодчества. И там познакомился с восемнадцатилетним Маяковским. Оба были талантливы, оба тяготились рамками традиционной школы — так что сблизились легко, хотя продолжали обращаться друг к другу исключительно на вы и по имени-отчеству.
К тому времени Давид успел поучиться и в Казанском художественном училище, и в Одесском; объездил чуть не пол-России, занимался в студиях Мюнхена и Парижа, участвовал в бесчисленных выставках и заслуженно числился в лидерах русского авангарда.
Владимир, несмотря на юный возраст, тоже оказался тёртым калачом. Имел за плечами три ареста за связи с террористами, пять месяцев одиночного заключения, чудом избегнутую ссылку то ли в Нарымский край, то ли в Туруханский… Деталей толком никто не знал, но столь бурная биография конечно же произвела неизгладимое впечатление на сокурсников. В их глазах Володя не мог быть бандитом — только узником совести…
…Но Бурлюка привлекло другое. В Бутырской тюрьме Маяковский начал писать стихи, а первые опыты на воле как-то показал Давиду. Ночью посреди Сретенского бульвара Бурлюк заставил стесняющегося, запинающегося Володю читать. Выслушал, пришёл в восторг и немедленно объявил своего юного приятеля гениальным поэтом. В гениальные художники он определил его ещё раньше.
Вдохновлённый признанием Маяковский немедленно примкнул к Бурлюку с друзьями, которые звали себя кубо-футуристами и утверждали, что занимаются созданием нового национального искусства. В конце концов, это тоже была революционная деятельность. Не менее захватывающая, чем у социал-демократов, но гораздо более безопасная и публичная. А публичности Маяковскому ох как хотелось! К тому же ему льстил живой интерес товарищей — не жаждущих крови люмпенов-подпольщиков, но рвущихся творить художников и поэтов, многие из которых уже издавались…
— Пиво — божественный напиток, — басил тем временем Бурлюк, — вы мне пиво не трогайте! Его ещё древние шумеры пили. И строители египетских пирамид. Хлеб четыре тыщи лет назад не для еды пекли, а чтобы у пивоваров сырьё всегда было под рукой, так-то! Может, боженька для того и придумал пиво, чтобы мы не забывали, как он нас любит! — Бурлюк одолел четвёртую кружку и с блаженной улыбкой откинулся на спинку стула. — А на Петербург и вправду пора посмотреть, и вас ему показать, — сказал он. — Может, от пекла не все разбежались: Лёша Крученых, Вася Каменский — из своих кого-нибудь, да найдём. С Гумилёвым встретиться не мешает, с Кузминым. Глядишь, Блока повидаем… Столица, Владим Владимыч, она столица и есть! Но вообще-то хотел я вас познакомить с Витей Хлебниковым, Велимиром нашим…
Маяковский скривился и продекламировал глуховатым юношеским баском:
О, рассмешищ надсмеяльных — смех усмейных
смехачей!
О, иссмейся рассмеяльно, смех надсмейных смеячей!
О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!..
— Чёрт его знает, что такое, — сказал он. — Вот я понимаю, Мандельштам:
Сегодня дурной день:
Кузнечиков хор спит,
И сумрачных скал сень —
Мрачней гробовых плит.
Мелькающих стрел звон
И вещих ворон крик…
— Образы мощные, — продолжал Маяковский, — ритм завораживает. Тарá-титата-та… А Хлебников? То ли издевается, то ли просто нездоров. Белиберда какая-то. Смех надсмейных смеячей… О чём это? Для кого написано? Уж точно, не для читателей…
— Я бы сказал — не для всяких читателей, правда ваша! — Бурлюк оживился и посмотрел единственным глазом на последнюю полную кружку с пивом, потом на Маяковского. — Только мозг-то царапает! Ну скажите, царапает? Цепляет? Заставляет слушать?.. Ага! Заставить себя слушать — великое искусство для поэта! Значит, у Вити есть чему поучиться. А про кузнечиков — вы ещё новенького не слышали…
Он приосанился, вдохнул и негромко нараспев произнёс:
Крылышкуя золотописьмом
Тончайших жил,
Кузнечик в кузов пуза уложил
Прибрежных много трав и вер…
— Каково? — восторгался Бурлюк. — Кузнечик в кузов пуза… Потрясающе! Сколько музыки! А образы, образы какие — что, хуже, чем у Мандельштама?!
Действительно, десятком слов, обычных и выдуманных, Хлебников будто акварель нарисовал — красивую, светлую, очень зримую… Маяковский неохотно согласился:
— Крылышкуя золотописьмом… Это — да, это ловко.
Бурлюк вдруг заёрзал на месте:
— Фу-ты, совсем из головы вылетело… Вот!
Из заднего кармана брюк он вытащил сложенную вдвое брошюру, расправил и шлёпнул её на столик.
Глава II. Стокгольм. День
Дмитрия Павловича терзал жестокий сплин — хандрил великий князь, двоюродный брат российского императора Николая Второго. Казалось бы, о чём печалиться статному красавцу двадцати одного года от роду? Но в таком настроении и в такую жару лучше было бы Дмитрию Павловичу лежать под электрическим вентилятором во дворце Оук-Хилл. Или, на худой конец, бродить по Стокгольму где-нибудь в районе Гамла Стан…
В сердце старого города великий князь чувствовал себя уютно — здесь многое напоминало российскую столицу. Стокгольм, как и Петербург, раскинулся на островах. Сходство дополняли снующие меж берегов кораблики; огромные строгие дома и широкие мосты, кафе на набережных и множество маленьких баров в мощёных закоулках. Знакомыми казались тучи, мгновенно скрывающие солнце и так же неожиданно расступающиеся вновь; особенная северная зелень с серебристым отливом, внезапные порывы морского ветра — и неповторимое ощущение близости Балтики, до которой что в Петербурге, что в Стокгольме рукой подать…
Дмитрий Павлович стоял на корабельной палубе, облокотившись на леер, и мусолил папиросу. Чёрт его попутал уступить уговорам сестры и с её шумной компанией отправиться на прогулку в шхеры! Солнце пекло, дым лез в глаза, курить не хотелось, но ещё меньше хотелось возвращаться к попутчикам, собравшимся почитать вслух газеты из России.
Для защиты от испепеляющих лучей полуденного солнца матросы растянули над кормой огромный тент. В его тени участники прогулки слушали британского офицера, который спокойным, хорошо поставленным голосом зачитывал очередную статью под броским заголовком. Интересно, где этот англичанин так выучился по-русски?