Апрель 1930-го выдался снежным — это в Москве-то! Брики надумали ехать в Берлин, проведать Лилину матушку. Маяковский маялся очередным из вечных своих гриппов, но отправился на вокзал — провожать. А проводив, стал преследовать Веронику. Кроме прозвища невесточка, он придумал ей смешное имя — Норкочка. Иногда даже Норкища.
В театре у неё не получалась роль, а спектакль уже вот-вот надо было показывать отцу-основателю МХАТ, великому Владимиру Ивановичу Немировичу-Данченко. Репетировали круглыми сутками, на износ. Дома по-прежнему приходилось обманывать мужа, все кругом всё знали — это было отвратительно, низко и пóшло.
Вероника чувствовала себя опустошённой и старалась избегать Маяковского. Он ярился, обижался, приходил мириться, часами ждал её в кафе напротив театра. И при каждом удобном случае старался развлечь, утащить в кино или в гости. Бился с её депрессией — и своей бездонной тоской.
Норкочка заходила к нему домой. Он хвастался бульдожихой, которая недавно ощенилась. Булька скакала по дивану, прыгала выше головы, пыталась лизнуть девушку в нос — и тут же валилась на спину, с хрюканьем предлагая почесать ей пузо.
— Видите, Норкочка, как мы с Буличкой вам рады, — говорил Маяковский.
Он всё настойчивее требовал, чтобы Вероника бросила мужа и вышла за него замуж. Немедленно, пока не вернулась Лиля. Вероника в ответ просила его уехать хотя бы на несколько дней в санаторий. Привести нервы в порядок, дать ей собраться с мыслями — он ведь всё равно собирался в свою любимую Ялту, в Ливадию!
Двенадцатого апреля они не виделись. Тринадцатого вечером — оказались в гостях у Катаева и крепко поругались. Первый и последний раз Вероника видела Маяковского пьяным. Он то плакал, то отвратительно грубил и унижал её. Порывался при всей большой компании рассказать мужу Вероники об их отношениях, а через минуту грозил ей выхваченным из кармана «браунингом» и снова говорил о самоубийстве…
К ночи, протрезвев и придя в себя, Маяковский просил прощения. Мужу Вероники он всё же сказал, что завтра намерен с ним серьёзно говорить. А с неё взял слово, что их разговор состоится утром.
Четырнадцатого апреля затянувшаяся зима вдруг закончилась, пришла настоящая весна. Яркое солнце припекало, снег таял на глазах, и птицы гомонили оглушительно.
В начале девятого утра Маяковский заехал на таксомоторе к Веронике домой, забрал и отвёз к себе в рабочий кабинет. Там он снова сорвался. То запирал дверь на ключ, то отпирал снова. Требовал — немедленно, с этой же минуты без всяких разговоров расстаться с мужем и жить с ним.
— Это нелепо, когда счастье двух взрослых людей зависит от того, когда им дадут квартиру! — кричал Маяковский. — У нас есть эта комната!
Он умолял оставить театр, бросить его и никогда больше там не появляться. Винился за вчерашнее и умолял простить. Говорил, что пятнадцатилетняя разница в возрасте — ерунда: он может быть молодым, весёлым и беззаботным. Клялся, что отныне даже складка на её чулке будет значить для него больше, чем что бы то ни было на свете. Собирался немедленно идти в магазин, чтобы купить всё необходимое, а её запереть — потому что к мужу она больше не вернётся и бросит театр…
Снова и снова, круг за кругом — мысли и сбивчивая речь Маяковского возвращались к одному и тому же. В любой другой день Вероника слушала бы его иначе. Но сегодня…
Через час ей предстояло показываться Немировичу-Данченко. Она думала только об этом, потому что от показа зависела её карьера и зависели партнёры, с которыми вместе столько репетировали. Она молилась, чтобы только не забыть текст, и этот поворот на каблуках сразу после выхода, и взгляд, который она должна бросить под реплику. Она боялась, что после ночной гулянки глаза у неё припухли, а это сразу заметно, и кто-нибудь — хорошо, если не сам Немирович! — обязательно заметит: если в двадцать лет у неё такие проблемы с лицом по утрам, то что же будет в тридцать и в сорок, и видит ли она себя дальше в профессии…
…и конечно, из театра она не уйдёт — это надо быть сумасшедшей, чтобы уйти со сцены МХАТ, даже если уходить для того, чтобы стать женой великого человека, и даже если этот великий человек — сам Владимир Маяковский; а разговор с мужем, теперь уже сомнений нет, всё равно сегодня состоится; и говорить с ним будет она, а не Маяковский, потому что Маяковский сорвётся, и это будет ещё более унизительно, чем вчера, а она сумеет всё объяснить и не делать больно, потому что Володю она любит, но и мужа по-человечески тоже любит и уважает, и хочет расстаться по-человечески…
Тут Маяковский выдохся и просто сказал: либо она откажется от мужа и театра прямо сейчас и останется, либо — ничего не надо. А Вероника ответила, что её ждут на репетиции, и туда она обязательно поедет, а после — поговорит с мужем и вернётся к Маяковскому навсегда.
Он улыбнулся и не стал её провожать, только поцеловал на прощанье. В руку сунул двадцать рублей — добраться до театра и расплатиться с таксомотором, который всё ещё ждал внизу. Автомобиль был марки Renault — как тот, самый первый, и тот, что он купил для Лили.
Вероника не успела дойти до конца коридора, когда в кабинете Маяковского хлопнул выстрел.
Пистолет он выдернул из ящика стола перед тем, как попрощаться, пока бегал по комнате, махал руками и пытался уговорить невесточку остаться. Стоило незаметно переложить «браунинг» в карман пиджака — сразу пришёл покой. Прощальная ласковая улыбка была искренней.
Старой ошибки Маяковский не повторил. Лишь только за девушкой закрылась дверь, он до упора оттянул затворную раму — и отпустил. Услышал, как она дослала патрон и с клацаньем села на место. Продолжая улыбаться, Маяковский не тыкал дулом пистолета в грудь — в этот раз он уверенно приложил его к рубашке против сердца и глубоко вдохнул.
Последнее мгновение распалось на множество событий.
Спусковой крючок поддался маягкому нажиму согнутого указательного пальца.
Щёлкнул спущенный курок.
Остриё ударника ужалило капсюль.
Ослепительно полыхнул порох в гильзе.
Маленькая раскалённая пятиграммовая пуля рванулась, вкручиваясь в нарезы ствола, и…
КОНЕЦ
Вкладка
Давид Бурлюк
Владимир Маяковский — студент Школы живописи, ваяния и зодчества. Так он выглядел ко времени знакомства с Бурлюком
Рекламный плакат знаменитых московских папирос «Дукат», которым отдавал предпочтение Давид Бурлюк