Тут я услышал, что вдалеке кто-то поет. Причем поет не один человек – это был мужской хор. Было неясно, с какой стороны идет звук, но я встал и пошел наугад. Да, звук стал усиливаться. Я слышал хор, который пел на иностранном, но незнакомом мне языке мажорную народную песню. Язык определить я не мог, но, кажется, какой-то из славянских. Издалека казалось, что поет за большим столом компания бойскаутов – о том, как они вместе переплавятся через бурную реку, заберутся на гору – и обязательно будут награждены за взаимовыручку грудастыми девчушками, которых в нужный момент пошлют небеса.
Но главное – хор. Я никогда не пел в хоре. Я внимательно его слушал. Слушал, понимая, что вот так я спеть не смогу. Это – музыка из мира, которому я не принадлежу. Я ведь на самом деле не просто могу спеть любую песню – я вынимаю из чужой песни то, что не видел в ней и сам автор. Я лучше проявляю, лучше выражаю суть каждой конкретной песни, чем большинство исполнителей. Но перед тем, что поет хор, я бессилен.
А еще – я никогда не слышал живого хора, только по телевизору. Ни в застольях, ни на похоронах и свадьбах, ни во дворе. И никогда не видел и не слышал поющих вместе людей – людей, отмечающих песней совместные вехи. Я слушал с ощущением, что слышу нечто невозможное сейчас в нашей жизни. И оттого веселая песня оставляла ощущение горечи и абсурда – нечто глубоко органичное всякому народу почему-то выступало в роли чужеземной диковины.
И вдруг я вышел в залитый солнцем зал, в котором стоял белый рояль. Только что здесь должен был петь хор, но сейчас от него не осталось и следа. Сейчас играл рояль. А рядом высоко-высоко пела пышная немолодая дама в платье пушкинской поры. Перед нею в несколько рядов были расставлены стулья – все они были заняты. Я подумал, обошел сидящих, вышел к условной сцене и сел сбоку прямо на пол. И слушал, вслушивался – пытался понять, но не мог разобрать ни слова. Пытался еще: мне казалось, что в словах все дело, что именно поэтому мне не открывается романс. Мне казалось, что, если бы я напел этот романс себе под нос, сидя на полу, в нем было бы больше толку. Потому что в ее пронафталиненном платье и осанке нахохлившейся курицы я ничего кроме выучки, кроме знания мертвых языков не видел. Как только она закончила, я встал и вышел в первую попавшуюся дверь.
А там во всю стену висели взявшиеся за руки голые красные фигуры Матисса.
Я оглянулся вокруг: реальность как будто заменили мультфильмами. И улыбка как первая естественная реакция на детство, которое было роскошью. А тут его много, оно в избытке.
Какие замечательные жирные мазки у Ван Гога. Его картины напомнили мне мультфильм «Пластилиновая ворона». А Гоген, кажется, делал наброски к «Тайне третьей планеты». Забавные таитянки; правда, руки-ноги, как колоды, но это художник, наверное, так видел.
Нет, вот каким образом можно так увидеть руку? Бедной полуголой девушке с полузаросшим лбом он рисует руку без запястья. Я лично не верю, что у нее действительно не было запястья, что у нее предплечье сразу переходило в ладонь. Так зачем он над нею издевался? Здесь надо выдержать паузу для интеллектуального усилия. Но очевидно же, что этот вопрос никогда бы не пришел в голову при просмотре мультфильма. Мы ведь не спрашиваем, почему у дворника в «Пластилиновой вороне» такой нос, каких в жизни не бывает, или отчего у коровы там не соблюдены ее коровьи пропорции. А вот глядя на Гогена после Рембрандта, все-таки грешным делом задумываемся об этом.
Ведь этот художник уже на самом деле не женщину рисовал. Хотя вот она – в самом центре. Он изображал какое-то сочное, цветастое инобытие, где все могло бы быть по-другому. Какая интересная творческая идея! Если мы можем собирать композиции из треугольников и кружочков, то почему мы не можем собирать такие же из запястий и глаз? Гоген мог и две головы нарисовать – разница была бы уже не принципиальной. Просто не сразу понятно, что искусство уже перешло черту – и больше ничего не должно реальности. Оно не обязано быть ее образом. У него какая-то своя игра.
Глядя на эти бесконечные цветастые виды на Сену, с желтым небом, розовым снегом, мы должны, видимо, испытать любовь к своему собственному детскому дерзкому взгляду, умилиться своей способностью изобразить дым из трубы примитивной каракулей. Вот у Пикассо любительница абсента буквально обмотана своей левой рукой – и мы не ею восхищаемся, а художником, который выкинул такой фортель.
А деревья на картине теперь удовлетворяют авторов только тогда, когда похожи на хоботы или даже на кости вымерших крупных животных. Просто мы требуем теперь от реальности, чтобы она сразу признавалась, что именно хочет о нас сказать, – а иначе и нечего лезть в картину. Вот человек в виде шифоньера, с массой ящичков – это нам теперь понятнее, чем просто портрет. В виде ящиков, треугольников и квадратов человек оказывается в каком-то смысле доступнее. Как увлекательно, оказывается, его расщеплять – и брать от него только то, что нравится. Перо Матисса хорошо передает движение и позы, но всем остальным человеком оно не очень интересуется. У его людей нет шей, лиц, талий, половых органов. От женского лица можно оставить овал, линию плеч дать прямым углом, на все головы нацепить треугольные свернутые набок носы. На самом деле все это похоже на еще несовершенные обои в коридор. А что – глаз торчит из этой картины так же, как он бы торчал из тротуарной плитки.
Они разобрали человека по геометрическим фигурам и цветовым пятнам. И главное, что снова собрать из них человека невозможно. Получается пошитый из деталей монстр.
Вообще, это перспективная идея – вступать в отношения не с людьми, а с их деталями. Иногда мне кажется, что мне достаточно ее нижней надкушенной губки – все остальное я могу и сам додумать. Дайте мне эту губку, я ее желаю, а об остальном и знать ничего не хочу. Не надо мне реальных, живых и сложных людей – дайте попользоваться их формами. Это все есть на этих картинах. Этим искусством расчленения мозг современного человека владеет почти с рождения.
Я только что-то не пойму, кто-нибудь вообще собирается собирать его обратно? Это кому-нибудь интересно?
А, извините, мир? Что делать с этой бесконечной брошенной искусством землей? Неужели она уже выражена где-то здесь? Неужели «Композиция № 6» Кандинского – это про нее? Я не вижу этой связи. Мне обидно за человека и мир. Потому что им нужно искусство так же, как человеку нужна любовь. Без этого существование есть бесконечный, поддерживаемый различными препаратами сон.
Но стоп, нужно вернуться назад. Там было все-таки что-то очень важное, что потом заболталось. Да, вот – они же хотели дать сказать безъязыкой улице, немому и скоростному новому миру. И в любительнице абсента разве нет ощущения новой реальности? Это же не просто художник с ее руками учудил – это он в ее собственном мире подсмотрел. Может быть, все дело в том, что само искусство допустило существование других форм жизни. В том числе других форм жизни человека. Возможно, они двинулись в ту же сторону, что и Достоевский, который увидел, насколько непредсказуемо разным – едва ли не до полной потери человеческого облика – может быть человек. Он у него превратился в неизвестную величину – потому что непонятно, что выпрыгнет из его бездны, какие формы примет человек. Ну конечно, художники должны были быть готовы описывать новую реальность.