Иное дело было с литературой. Учитель был не то чтобы идеалистом, скорее фанатом одной идеи. Идея эта заключалась в том, чтобы выпустить из специальной химической школы полноценных людей, не дать им зациклиться на естественных науках. Литератор справедливо полагал, что талантливый ребенок талантлив во всем, надо только помочь ему выразить этот талант. В основном его умозаключения были правильными, ребята с удовольствием ходили на его уроки, но с Софой ему пришлось попотеть.
Литератор обладал колоритной внешностью — высокий худой мужчина с рыжей бородой и красивым баритоном. Он обожал читать стихи вслух своим бархатистым голосом. На первом уроке для знакомства он прочитал детям шесть сонетов Шекспира, а потом выразил желание послушать их. Стихи прочитали только трое. Кое-кто стеснялся, но в основном среди будущих светил науки было не принято учить стихи наизусть.
Софа перебрала в памяти скудные обрывки стихотворений и с изумлением обнаружила, что наизусть помнит только одно, которое накрепко врезалось ей в память еще с детского сада:
Вчерашний день с сестрой моей
Мы вышли со двора.
— Я поведу тебя в музей, —
Сказала мне сестра…
С таким стихотворением нечего было и думать вылезать на публику, и Софа тихонько просидела весь урок в уголке.
Дальше пошло еще хуже. У литератора Владимира Николаевича была скверная привычка. Если они проходили какого-нибудь поэта, например Некрасова, он начинал урок словами:
— А теперь, мои дорогие, пожалуйста, каждый по строфе из Некрасова, начиная с первой колонки и до конца. Естественно, не повторяться.
В классе было тридцать человек, вот и попробуй выучить тридцать строф из Некрасова. Тем, кто начинал повторяться, литератор не ставил двоек, но это было унизительно. Кроме Некрасова, такие же штуки он проделывал с Тютчевым, Фетом, Баратынским и Алексеем Константиновичем Толстым. Софу доконали стихотворения в прозе Тургенева. А на будущий год литератор грозил не только Блоком, но и Бальмонтом с Брюсовым, и вообще всеми поэтами Золотого века, а уж при упоминании фамилии «Пастернак» глаза его зажигались зеленым огнем, как у льва в саванне при виде антилопы.
Надо отдать должное Владимиру Николаевичу, он выбрал с Софой верный тон. Он никогда не критиковал Софины сочинения, так сказать, не по делу. Ведь они были безупречны — Софа обладала врожденной грамотностью, способностью четко выражать свои мысли, довольно богатым образным языком, умела раскрыть тему. Ее сочинения были безупречны, но невыносимо скучны. Поэтому литератор при разборе просто откладывал Софину тетрадку в сторону, говоря:
— Ну, тут все как надо.
Так продолжалось несколько месяцев. Софу понемногу, что называется, заело. Ведь она готовилась стать настоящим ученым, она не могла мотивировать свою нелюбовь к литературе тем, что ей это неинтересно. Для того чтобы понять, что ее что-то не интересует, надо хотя бы узнать этот предмет. А литератор все-таки сумел доказать Софе, что она абсолютно не знает литературы, школьная программа не в счет. Школьная программа навевала тоску не только на Софу. И если, прочитав «Войну и мир», Софа не могла не увидеть в романе некоторых достоинств — Толстой очень правдиво описал быт и жизнь дворян начала XIX века, это было познавательно, все ли правильно в описании военных кампаний, Софа не бралась судить, но, в общем, следовало признать, что человек собрал обширный опытный материал, сумел его сносно обработать — словом, проделал большую работу, разумеется, если выбросить из романа рассуждения о смысле жизни и вообще весь четвертый том; то в образе Родиона Раскольникова, например, Софа видела только маньяка-уголовника, которого надо немедленно изолировать от общества и непонятно только, зачем Порфирий Петрович с ним так долго возился. Вся эта достоевщина Софу абсолютно не трогала. Она не сидела на уроках со скептической ухмылочкой, ведь она была девушкой из интеллигентной семьи и умела себя вести, но, при всем уважении к рыжему литератору, с трудом подавляла зевоту.
К тому времени у Софы с учителем литературы установились какие-то свои отношения. Владимир Николаевич все-таки сумел разбудить в душе Софы что-то, но что — он и сам не знал. В первый раз в жизни Софе захотелось доказать кому-то, что она не сухарь, не манекен, не реторта в юбке, а живой человек.
Весной проходили Чернышевского «Что делать?». Можно с уверенностью сказать, что этого романа не читал никто, кроме несчастных школьников, и то под угрозой двойки по литературе. Литератор Владимир Николаевич сам не уставал удивляться, как случилось, что такую бездарнейшую вещь включили в программу. Но времена были идеологически суровые, у него и так были неприятности с директрисой из-за сильного отклонения от программы, поэтому два или три урока он что-то мямлил о новых людях, о революции, о Рахметове с его пресловутыми гвоздями, кляня в душе героиню Веру Павловну за глупость, а себя — за беспринципность. В заключительном слове по роману литератор все-таки намекнул, что школьная программа весьма отличается от настоящей литературы, он надеется, что дети все поймут правильно, а темы сочинений по Чернышевскому пусть выберут сами, какие хотят.
Софа решила, что наступил ее час. Через неделю она принесла литератору сочинение, озаглавленное «Размышление о четвертом сне Веры Павловны». Литератор зачитывал отрывки в учительской довольно узкому кругу людей:
«Вера Павловна видит во сне людей будущего, которые, поработав на общественных полях, приходят в большое светлое здание, где расставлены столы и стулья из алюминия; они берут еду, рассаживаются за этими алюминиевыми столами и едят эту свою еду алюминиевыми ложками и вилками. То есть видит она во сне самую дрянную, огромную как вокзал, столовую самообслуживания, да еще и наихудшего образца — даже в столовой поприличнее столы и стулья будут деревянными, а приборы — хотя бы из нержавеющей стали; и вот сидит эта Вера Павловна в своем уютном и безопасном доме, в своем ханжеском, но добродушном девятнадцатом веке, пьет кофе со сливками из чашечек сервиза Попова или Кузнецова, неважно, рассуждает о бедном народе и страстно желает для него «светлого будущего», где люди будут питаться в третьеразрядных столовках, а жить — в дремучих коммуналках, — в квартире одиннадцать съемщиков, а на кухне — одиннадцать примусов, где вместо красивых, с любовью сделанных вещей им придется пользоваться дешевым ширпотребом, да и этого на всех не хватит, придется чуть не сутками в очередях стоять! Трудно поверить, что эти мысли могли найти отклик в душах многих людей, современников Веры Павловны, а писатель, проповедовавший такие идеи, либо дурак, либо предатель.
Душа горит поселить идиотку Веру Павловну хотя бы на месяц в коммунальную квартиру в комнатку возле туалета с восемью электросчетчиками и с вывешенным в коридоре графиком уборки мест общего пользования! Но, принимая во внимание ее клиническую тупость, вряд ли сообразила бы она, что случилось все из-за таких, как она, восторженных барышень, не знающих жизни, приветствующих все новое, как им казалось, счастливое будущее…»
Придя в класс, литератор поглядел на Софу с радостным умилением, а потом убрал ее сочинение подальше, чтобы не попалось на глаза завучу.