Странно, очень странно: Если, допустим, Достоевский любил Пушкина, так это все видят: имя поэта не раз и не два встречается в его произведениях, он много стихотворений знал наизусть и любил их читать вслух, причем, читая «Пророк», оледнел и от волнения иногда не мог дочитать, наконец, чего стоит знаменитая «Пушкинская речь», произнесенная по случаю открытия памятника поэту… Вот уж действительно «все пронизывающая субстанция». А тут? Где, когда Солженицын добром вспомнил о Пушкине? Может быть, Светлова имеет в виду строчку, шулерски вырванную из пушкинской «Деревни», с помощью чего ее супруг пытался доказать, как замечательно жили в России крепостные крестьяне? А как понимать его прокурорское обвинение Пушкина в том, что, дескать, в поэме «Цыганы» он «похваливал блатное начало»? Наконец, Солженицын однажды заявил, что «у Пушкина можно гораздо больше почерпнуть, чем у Евтушенко», — уж не это ли великая похвала солнечно любимому поэту?
Правда, тут же Светлова заявила: «Но самый любимый его писатель, кого с юности и по сегодня А.И. ощущает своим старшим братом, — это Михаил Булгаков». Вдвойне странно. Во-первых, так кто же «самый» — Пушкин или Булгаков? Во-вторых, почему же он о «Белой гвардии» презрительно бросил: «Поддался неверному чувству…» А когда журнал «Москва» впервые напечатал роман «Мастер и Маргарита», Солженицын прямо-таки взбеленился и обозвал сотрудников журнала мерзким словом «трупоеды». О самом романе отозвался с отвращением: «Распутное увлечение нечистой силой… Евангельская история, как будто глазами Сатаны увиденная». Ничего себе комплименты старшему братцу…
Пушкин и вышибала
Тут уместно вспомнить, как жена нахваливает «энергию, плотность и взрывную силу» языка своего мужа. Примеров почему-то не приводит, а ведь их сколько угодно. Вот, допустим, с какой энергией навешивает он имеющие явно взрывную силу плотные ярлыки на живых и мертвых советских писателей: «деревянное сердце», «догматический лоб», «ископаемый догматик», «видный мракобес», «главный душитель литературы», «вышибала», «авантюрист»… Какая энергия! Так это и есть «пушкинское мироощущение»?
Еще? Полюбуйтесь: «лысый, изворотливый, бесстыдный», «дряхлый губошлеп», «ничтожный и вкрадчивый», «трусливый шкодник», «склизкий, мутно угодливый», «о, этот жирный! ведь не подавится», «морда», «ряшка», «мурло», «лицо, подобное пухлому заду». Какая плотность мысли и чувства! И мадам видит здесь «солнечное пушкинское начало»? Еще: «гадливо встретиться с ним», «слюнтяй и трепач», «жердяй и заика», «проходимец», «эта шайка», «их лилипутское мычание», «карлик с посадкой головы, как у жабы», «дышло тебе в глотку! окочурься, гад!». И явленную здесь «взрывную силу» нам следует считать «пушкинской субстанцией»?
А сколько энергичных ярлыков позаимствовано из мира зоологии: «кот», «отъевшаяся лиса», «сукин сын», «хваткий волк», «широкочелюстной хамелеон», «яростный кабан», «разъяренный скорпион», «пьявистый змей». Рядом с таким непотребством голая зопа Моисеева по телевидению выглядит милой шуткой. Да ведь отсюда-то все и пошло… Приведя часть этого болезненно мизантропического перечня, Михаил Лобанов воскликнул: «И это пишет человек, считающий себя художником и христианином!» А Светлова еще и уверена в том, что автор этих непристойностей, адресованных конкретным лицам, может быть «объединяющей силой». Или она не читала чудную книжечку «Бодался теленок с дубом», откуда все это взято? Правильно сказал Виктор Розов: «Дуб-то здесь сам автор, а власть — поистине теленок». Я уточнил бы: автор — дикарь с дубьем, а теленок уж до того беспомощен, что хоть плачь.
Думаю, что сам Солженицын не виноват в навязанной ему любви к Пушкину и Булгакову. Просто мадам Светлова прослышала, что ныне существует некий «джентльменский набор» любимых писателей, без которого в литературной среде нельзя показаться: Пастернак, Мандельштам, Ахматова, Цветаева, Булгаков, ну и, конечно, Пушкин. Вот она и объявила, что ее великий супруг без этого примерного набора тоже не может жить.
Биографию классика надо знать всем, супруге — особенно
Наконец-то мы добрались до недавнего интервью Н. Светловой в «Родимой газете», которую прислал мне о. Михаил.
Здесь мое внимание привлекли два места. Отвечая на вопрос «Есть ли система чтения у Солженицына?», Светлова сказала: «Систему выделить затрудняюсь. У некоторых писателей он читает произведения всех периодов жизни, а у некоторых, например, у Леонида Леонова, его интересовал именно «Вор». Очень любопытно! Это первое.
А второе вот это: «Многое он читает как бы вдогонку собственной жизни. В юности читал беспрерывно, но затем попал на фронт еще совсем молодым человеком… воевал всю войну… потом — лагерь, ссылка…» Так что пришлось «нагонять то, что из-за диких условий жизни было пропущено». Дикие условия? Тут есть о чем подумать…
Начать хотя бы с того, что на фронт Солженицын попал хотя и молодым, но не совсем и гораздо старше других: ему было почти 25 годочков, за плечами — Ростовский университет и два курса московского ИФЛИ, работа в школе да еще военное училище. Я, например, как и миллионы моих сверстников, оказались на фронте в 18 лет, почти сразу после окончания школы, т. е. лет на семь моложе, и за плечами — почти ничего, кроме десятилетки.
Во-вторых, воевал он отнюдь не «всю войну», которая длилась почти четыре года, а меньше двух лет: первые-то два года, самые страшные, с их отступлениями, окружениями, с приказом «Ни шагу назад!», с рывком, наконец, вперед, — эти два годочка Александр Исаевич благополучно прожил в глубоком тылу: сперва преподавал школьникам астрономию в Морозовске недалеко от родного Ростова; потом, будучи призван в армию, служит в Приволжском военном округе подсобным рабочим на конюшне обозно-гужевого батальона; после этого — Кострома, военное училище, его окончание и долгая формировка дивизиона в Саранске; и вот лишь теперь — фронт, батарея звуковой разведки. Это — май 1943 года. Через несколько месяцев Солженицын каким-то образом получает отпуск и приезжает в Ростов. А в мае 44-го к нему в землянку ординарец доставил из Ростова любящую супругу Наталью Решетовскую. Об этом последнем любопытном факте биографы писателя как русские (например, Виктор Чалмаев и Петр Паламарчук), так и зарубежные (например, француз Жорж Нива) почему-то стеснительно умалчивают.
На фронте или в доме творчества?
А условия на фронте были у Солженицына такие, как уже отмечалось, что он там не только много читал, но еще больше писал. Н. Решетовская вспоминала о своем гостеваний там у мужа: «Мы с Саней гуляли, разговаривали, читали». Известно даже, что именно он читал: «Жизнь Матвея Кожемякина» Горького, книгу об академике Павлове, в журналах — пьесу А. Крона «Глубокая разведка», «Василия Теркина» Твардовского… Двум последним авторам хотел даже написать: первому — «приветственное письмо», второму — «одобрительное письмо».
Побывавший у него на батарее школьный друг К. Виткевич писал 9 июля 43-го года Решетовской в Ростов: «Саня сильно поправился. Все пишет всякие турусы на колесах и рассылает на рецензии». Что за турусы? Это, как пишет Решетовская, рассказы и повести «Лейтенант», «В городе М.», «Письмо № 254», «Заграничная командировка», «Речные стрелочники», «Фруктовый сад», «Женская повесть», «Шестой курс», «Николаевские», да еще стихи, да еще 248 писем одной только жене и неизвестно сколько другим родственникам, друзьям, знакомым, а писать коротко Александр Исаевич не любит и не умеет… Так что — целое собрание сочинений, включая два-три тома писем! А куда рассылал свои сочинения? Константину Федину, Борису Лавреневу, профессору Тимофееву Леониду Ивановичу, школьной подруге Лидии Ежерец для продвижения. Между прочим, двое последних были моими преподавателями в Литературном институте. Лавренев прислал ответ герою-фронтовику. Вот так-то обстояло дело на фронте.