– Туда, – кивнул мальчишка. – Он на окраине живет. Там увидишь. Скажи ему, что это я, Андрюшка Васильев, прошлым летом хотел его избу пожечь. Потом-то понял, что так не можно делать, да только…
– Но я-то тут при чем? Сам скажи.
– Боюсь, – серьезно ответил мальчишка. – А тебе, дядя, бояться нечего.
Андрюшка отпустил рукав и побежал прочь, к игре, которая сейчас была важнее всего остального. Егор кивнул ему вслед и заковылял дальше. Его не провожали взглядами, его не окрикивали, не пытались остановить. Будь он живым, разве сунулся бы к нему, лохматому, грязному чужаку, ребенок? Да и сунься – разве местные позволили бы им поговорить? Налетели бы, мальчишку отвели подальше, а непрошеному гостю намяли бока да вытолкали прочь из деревни – моргнуть не успел бы. Но на то и живой, чтобы с тебя спрос был. С нечистой силой иначе.
Он продолжал идти, шаг за шагом приближаясь к цели. Уже и изба чертятника виднелась впереди – скрюченная, угрюмая, отделенная от остальных домов пустым, заросшим бурьяном участком. На самом краю селения, почти в овраге. Можно было не ковылять через всю деревню, а обойти лесом, избежав ненужных встреч. Не подумал сперва, а сейчас уж поздно скрываться.
Откуда-то сбоку вывернула ему навстречу деваха. Простоволосая, растрепанная, на красивом молодом лице блестят слезы. Егор поначалу решил, что она сейчас мимо промчится, не обратив на него внимания, но не тут-то было.
– Мамка моя просила передать, – пробормотала молодуха, пряча заплаканные глаза. – Говорит, до меня у нее была еще дочка. Так в голодный год Хромыч привел откуда-то двоих черных стариков, и они девочку купили.
Егор усмехнулся. На этот раз удалось без проблем, хотя в шее шевельнулась острая, горячая боль.
– Это не они купили, – сказал он, не прекращая улыбаться. – Это мать продала. Ее грех. Не вешай на старика лишнего.
Девка закрыла лицо ладонями и отвернулась. Егор поднял руку, чтобы коснуться ее плеча – сам не знал зачем, но потом повернулся и зашагал к избе чертятника. Быстрее, быстрее, чтобы никто больше не успел возникнуть на пути. Широкая улыбка так и кривилась на его лице, а жгучая боль в шее становилась с каждым движением все сильнее.
Калитка была распахнута, дверь висела на одной насквозь проржавевшей петле. На завалинке сидел дед, плечистый и могучий, как медведь. Недобро оглядев приблизившегося Егора из-под косматых бровей, он буркнул:
– В бане!
– Что?
– В бане помирает дружок твой. В избе нельзя ему.
– Лады, – пожал плечами Егор. – А ты, дедушка, зачем тут?
– Бабу свою жду, – невозмутимо ответил тот. – У нее есть что сказать гаду на прощанье.
Егор кивнул и шагнул в калитку. Дед скрипуче крикнул ему в спину:
– Не вздумай ее коснуться! Слышь!
Путь к бане был выстлан трухлявыми черными досками. Они огибали дом и, пропетляв среди бурьяна, приводили к маленькому замшелому срубу. Крохотное окошко оказалось забито изнутри. Пришлось согнуться почти вдвое, чтобы протиснуться в дверь.
Мрак внутри царил особенный, вдвое гуще обычного отсутствия света. Несмотря на то что помещение было не больше пяти шагов в длину и ширину, открытой двери не хватало, чтобы вытащить из темноты противоположную стену. А именно около нее и находилась широкая лавка, на которой стоял грубо сколоченный деревянный гроб.
В нем лежал, до середины груди укрытый льняной простыней, сухонький мужичок с острым кривым носом и перекошенным ртом. Он был еще жив: взгляд налитых кровью выкаченных глаз метнулся к вошедшему, замер на секунду, потом вернулся назад, заскользил по закопченному потолку. Руки его, кажущиеся совершенно черными в этой тьме, беспрерывно шарили по простыне, кадык ходил вверх-вниз, но из чудовищно изогнутого рта не вылетало ни звука.
Над умирающим стояла старуха, опиравшаяся на сучковатую палку. Она неотрывно смотрела в его страшное лицо – так же, как Митька вглядывался в лицо Егора несколькими часами ранее. Она впитывала, запоминала, забирала с собой страдания еще дышащего мертвеца, чтобы потом, когда его тело станет просто мясом и погрузится в землю, иметь возможность снова и снова переживать их, разглядывать, как драгоценные бусы или детские рисунки.
Хромыч внезапно вздрогнул всем телом, слабо застонал, протянул руку к старухе. Та отшатнулась, как от огня, испуганно зашипела. Колдунов нельзя касаться, пока они помирают, это каждый знает. Дотронешься, и все его грехи мгновенно на тебя переползут, а он мирно отойдет, погубив напоследок еще одну душу.
Рука бессильно опустилась на покрывало, впилась пальцами в чистую ткань.
– Погань, – процедила старуха. – Чтоб ты так тыщу лет подыхал! На том свете для тебя уже костры разожжены. Чуешь вонь? Это котел с серой, в которой тебя варить будут, сучье отродье. Котел с серой!
Она плюнула Хромычу на лоб и, резко повернувшись, вышла из бани, не коснувшись и не заметив Егора. А тот кое-кого заметил. Двое бесов были уже здесь, застыли возле умирающего: один в изголовье гроба, второй – в ногах. На головах громоздкие маски невиданных зверей: рогатый волк и корова с кабаньими клыками. Такова сущность всякой нечисти: личина под личиной, без собственного «я», без истины. Что напялят на себя, то за лицо и сойдет. Даже та пакость, копошившаяся раньше под их человеческими чертами, тоже подделка. По-другому не бывает.
Когда шаги старухи стихли за калиткой, бесы зашевелились и стащили маски.
– Фу, стерва! – проворчал один. – Ноги затекли.
– Утомила, – согласился второй, потом наклонился над Хромычем. – Глянь, раб Божий-то, кажись, того… преставился.
И оба дружно расхохотались.
Егор прошел в угол, опустился на пахнущие капустой доски. Отсмеявшись, бесы повернулись к нему:
– Слушай, мы сейчас по делам, а ты тут оставайся.
– Хорошо.
– Сторожи нашего ненаглядного. Если что, с тебя спросим. Такое угощенье…
Егор кивнул.
* * *
Время шло, а он так и сидел в углу, глядя на гроб. Чертятник умер, и тьма, клубившаяся над его телом, рассеялась. Теперь все вокруг выглядело обычным: бревна стен, копоть на потолке, жиденький березовый веник и прокисшие, разъехавшиеся доски, устилающие пол, – заурядная бобыльская банька. Даже гроб на лавке казался предметом привычным и подходящим, а тот, кто лежал в нем – просто несчастным покойником, предоставленным самому себе. Ночь он должен простоять здесь, а с утра придут мужики, похмельные и злые, заколотят крышку да быстро снесут до кладбища. Похоронят за оградой, как нечистого или нехристя, креста не поставят, холмик утопчут. Следующей весной ни один из них уже не сможет показать, где находится могила. Так и память о колдуне-чернокнижнике Хромыче исчезнет, смоется дождями да порастет травой.
А ведь был человек. Бегал когда-то, давным-давно, босиком по избе, заливисто смеялся сам и заставлял смеяться мамку. Солнечный Божий свет сверкал в его смехе, разбивался о волосы и отражался в глазах. Пил он взахлеб парное козье молоко, оставляя над верхней губой белую полоску, ходил помогать бате в поле… а потом, спустя всего несколько коротких лет, что-то вдруг поменялось в нем. Развернулось в душе то самое, беспросветно-черное, протянуло в разные стороны свои тонкие лапы, заползло ими в каждый уголок, каждую извилинку сердца. И отыскал он других таких же, выспросил у них секрет. Пошел в глухую полночь на поляну, зарубил там черного кота, выпил горячей крови и сказал слова нужные, последние свои слова человеческие, обратясь лицом к чаще. И его услышали.