Дальше все происходит точно так, как он сказал. Дорогу охватывает садовый массив, и на третьем повороте мы уходим направо. Здесь нет ни фонарей, ни вывесок, и даже небо уже не отсвечивает розовым. Еще пару минут машина ползет сквозь непроглядную тьму, а затем замирает перед решеткой невысоких покосившихся ворот.
– Приехали, – сообщает Гвоздь и кивает куда-то во мрак. – Вон Бухенвальд идет.
В потоке света появляется нелепая темная фигура, и любые вопросы насчет погоняла действительно отпадают сами собой. Никогда раньше не приходилось мне видеть настолько тощего человека. Он худ не болезненно – смертельно. И даже одежда, висящая мешком на этом словно бы собранном из веток теле, не может скрыть столь вопиющей худобы. Костлявые пальцы упираются в ржавое железо ворот, тянут створку в сторону, освобождая проезд.
На участке нет ничего необычного. Чернеют кривые силуэты старых яблонь, стоит длинный деревянный сарай с тяжелым навесным замком на двери, окруженный кустами черной смородины, а за ним виден обычный приусадебный дом: первый этаж кирпичный, второй – деревянный, крытая рубероидом крыша. В крохотном окне горит свет.
– Миленько тут, сука, – говорит Дед и глушит двигатель. – Пирогов они, случаем, не напекли?
Мы выходим из «девятки». Бухенвальд, уже закрывший ворота, стоит в стороне, за линией вкопанных в землю покрышек, которыми огорожено место для парковки. Смотреть на него неприятно. Что-то нехорошее просыпается внутри при взгляде на этот обтянутый кожей бритый череп, невесть как держащийся на по-птичьему тонкой шее. Он и правда похож на покойника из концлагеря – в детстве я видел немало таких фотографий – и из-за чрезмерной худобы кажется выше, чем есть на самом деле.
– Добрый вечер, – говорит Гвоздь.
Бухенвальд несколько секунд изучает его лицо, затем спрашивает тихим, бесцветным голосом:
– Раненый?
– Вот один, – указывает на меня Гвоздь. – Второй в тачке.
– Доставайте, – говорит Бухенвальд и, мазнув по мне взглядом, направляется к дому.
Мы с Дедом вытаскиваем Гену из машины. Бедняга дышит тяжело, с хриплым, звериным присвистом, стонет, но не приходит в себя.
– Давай помогу, – подскакивает Гвоздь, указывая на перевязанную тряпьем ладонь. – Тебе неудобно.
– Справлюсь, – бурчу я, еле сдерживая желание оттолкнуть его. Нам со Скальпелем все меньше нравится этот тип, да и место, в которое он нас притащил, тоже. Здесь все почему-то не так, как должно быть. Здесь пахнет подставой.
Мы волочем Гену к дому, к распахнутой Бухенвальдом двери. Я держу раненого за запястья, и боль в руке становится нестерпимой. Слышно, как скрипят мои стиснутые зубы. Где-то рядом хихикает Скальпель, шумно вдыхает прозрачный, пропитанный медью воздух.
Сразу за дверью – небольшое помещение вроде предбанника, с лавками у обшитых фанерой стен и парой черно-белых фотографий в дешевых рамках. Мы проходим его насквозь, попадаем в следующую комнату, и на мгновение я забываю о боли.
Перед нами операционная. Наверное, не такая чистая, как в больнице, но от того не менее настоящая. Выложенные кафелем стены и пол, несколько внушительных передвижных светильников, шкафчики и полки, заставленные рядами склянок, лабораторный холодильник с препаратами крови, упаковки бинтов, большой операционный стол, а рядом с ним – столик с инструментами, от одного вида которых Скальпелю хочется петь. Посреди всего этого великолепия стоит невысокий плотный человек в белом фартуке и хирургических перчатках. Штопаный. Лицо его изуродовано множеством грубых шрамов, розовых и мерзких, словно толстые черви. На щеках и подбородке между шрамами растут пучки черных волос.
– Отлично, братва! Давайте сюда пациента, – голос его свеж и беззаботен. – Кладите. Только осторожнее.
Мы опускаем Гену на операционный стол. Штопаный тут же хватает меня за ладонь, подносит ее к лицу.
– Так, а ты у нас второй, значит, – бормочет он с улыбкой, оглядывая бордовую повязку, и шрамы на его лице извиваются в жутком танце. – Ну ничего, братишка. Потерпишь немного, да? Сначала с ним закончим, а потом и за тебя примемся.
– Лады.
– Вот и славно. Идите, братва, отдохните там пока.
Мы возвращаемся в предбанник, дверь за нами захлопывается. Тяжелая железная дверь. За такой вполне можно пересидеть обстрел, и даже не один. Кстати, входная – ничуть не хуже. Если кто-то захочет взять дом штурмом, ему придется искать иные способы проникнуть внутрь. Качественно уроды окопались, слов нет.
Опускаемся на лавки. Нестерпимо хочется спать. Ломит спину, плечи, локти. Ступни в армейских ботинках зудят и чешутся, но возиться со шнурками сейчас меня не вынудит и приставленный к голове пистолет.
– Видали, что у него с лицом? – шепчет Дед. – Это ж охренеть просто!
Гвоздь пожимает плечами:
– Привыкнешь.
– А откуда они вообще взялись, эти двое?
– Без понятия. То ли Шахтер на них вышел как-то, пару лет назад, то ли они на него. Да не по хрену ли? Лучше в такие дела не лезть.
– По хрену, – соглашается Дед. – Просто не верю я тем, кого не знаю.
– А Шахтеру? – Гвоздь по-мальчишески шмыгает носом. – Шахтеру веришь?
– Допустим.
– Ну, тогда и этим верь. Они без него никуда.
Наступает тишина, но длиться ей суждено не больше минуты. С сухим щелчком поворачивается ключ в замке. Из-за усталости я не сразу понимаю, что произошло, и спохватываюсь, только когда Скальпель начинает неразборчиво шептать проклятия у меня за плечом.
– Какого хера? – бормочет, нахмурившись, Дед. – Они нас заперли, что ли, сука?
Он бросается к входной двери, толкает ее. Безрезультатно.
– Эй, епт! – Дед стучит по двери кулаком. – Эй! Вы там совсем берега потеряли?!
Он разворачивается, в два шага преодолевает расстояние до двери операционной, принимается колотить в нее.
– Пидоры! Чего заперлись?!
В ответ из-за двери раздаются звуки других ударов – приглушенные, но все же различимые. И Скальпель узнает их мгновенно, узнает куда раньше меня. Там рубят человеческое тело, рубят топором или тяжелым тесаком, отделяя конечности, кромсая суставы. Там Гену пускают в расход.
Дед, тоже, видимо, поняв, что к чему, решает оставить дверь в покое и садится рядом с Гвоздем, который до сих пор обескураженно крутит башкой, словно разбуженный шумом ребенок.
– Что за нахер?
– В смысле?
Дед бьет его в плечо – так резко, что я едва успеваю заметить движение, – и повторяет вопрос.
– Да без понятия, – хнычет Гвоздь. – Откуда я-то знаю? У них спроси!
Прячет глаза, гнида. Врет, но от растерянности и страха даже не старается это скрыть. Дед поднимается и, схватив мерзавца за волосы, наносит ему удар коленом в лицо. С тонким, почти приятным для слуха хрустом ломается нос. Гвоздь пронзительно взвизгивает, откидывается назад, тяжело сползает на пол.