Бросив ошарашенного Петьку вместе с изготовившимися девицами, курсант Свирельников, не попрощавшись, помчался через пол-Москвы к ее дому. Сначала бродил, как ненормальный, вокруг, а потом сел на лавочку возле парадного и стал ждать, несмотря на подозрительные взгляды околоподъездных старушек и нарочитые их разговоры про участившиеся квартирные кражи. Тоня появилась часа через полтора, когда долгое июльское солнце пронзило листву пыльных московских тополей, а с Яузы потянуло вечерней прохладой. Она вся была волнующе летняя и лучилась юной женственностью. Как теперь Светка…
Увидев Тоню, Свирельников ощутил в груди душащую радость, а вставая навстречу, почувствовал головокружение, недостойное офицера.
— Привет! — кажется, не удивилась она. — А почему ты не в форме?
— Не знаю… — ответил он и протянул ей фотографию.
Ту самую, из которой теперь был вырезан навсегда…
34
Закончив разговор с автором, Тоня вернулась из кухни. Ее лицо еще сохраняло выражение терпеливого бешенства, какое часто бывает у педагогов, работающих в спецшколах для дебилов.
— Нет, все-таки книги пишут или от большого ума, или от большой глупости! — сообщила она, усаживаясь в кресло. — Ну-с, друг мой бывший, что же мы будем делать?
Именно так, изысканно и иронично — «друг мой», — она стала называть его с самого первого свидания, подражая какой-то своей университетской преподавательнице, крутившей в молодости роман то ли с Пастернаком, то ли с Мандельштамом, то ли с обоими сразу. После того как Свирельников принес фотографию, они встречались почти каждый день, и всякий раз Тоня спрашивала: «Ну-с, друг мой, что мы будем делать?» — «Может, в кино?..» — вопросительно предлагал курсант, потому что в июле темноты не дождешься, а в благословенном мраке синематографа можно невзначай притронуться к ее руке или, касаясь губами благоуханных щекочущих волос, прошептать на ухо какой-нибудь глупый комментарий к разворачивающемуся на экране производственному боевику.
«Не-ет! — Она понимающе качала головой. — Нет, друг мой, мы поедем в Мураново!» Боже, за то лето он насмотрелся музеев на всю оставшуюся жизнь! До сих пор, попадая в антикварное помещение и вдыхая мемориальный тлен, он невольно вспоминает телом то давнее, юное, безнадежное томление, нежно мучавшее его.
А вот словечко «бывший» появилось только сегодня! И это окончательно взбесило Свирельникова.
— Зачем ты это сделала?
— Что такое?
— Фотографии-то зачем кромсать?!
— А про это, Михайло Димитриевич, надо было думать, когда ты жизнь кромсал! Теперь поздно. Но ты не волнуйся, все твои фотографии целы. Могу выдать…
— Я пришлю шофера.
— Пришли, пожалуйста! С деньгами.
— Ты их не заработала!
— Неужели?
— Я понимаю, у тебя теперь мало времени. — Еле сдерживаясь, он кивнул на комнату с разложенным диваном.
— Да, с тобой у меня было гораздо больше времени!
— Но на дочь могла бы и найти!
— Ты тоже.
— Но мы же договорились! За что я тебе плачу? Ты можешь мне объяснить?
— Наверное, за прошлое? — усмехнулась она. — И поэтому так мало!
Лето промчалось в любовном помрачении. Это была растянувшаяся на несколько недель тропическая гроза с душными сумраками, ослепительными молниями и живыми ливнями. Курсант Свирельников просыпался каждое утро в страхе: если в назначенное время он не увидит Тоню, то случится что-то непоправимое, что-то ужасное. Абсолютно счастлив он бывал только в тот миг, когда в никчемной московской толпе вдруг возникала она, легкая, гордая и чуть смущенная своей непунктуальностью. А потом почти сразу его охватывала предпрощальная кручина.
Тоня никогда не приходила на свидание вовремя. (Как говаривал замполит Агариков: «У женщин всегда все позже!») Однажды она опоздала на полтора часа, потому что ехала с дядиной дачи, а дневные электрички, как назло, отменили из-за ремонта дороги. Свирельников ждал в метро на станции «Парк культуры» и мучительно высматривал ее силуэт в пассажирской толчее, закипавшей у дверей поезда. Но всякий раз платформа бесплодно пустела. Зато во тьме тоннеля уже брезжил надеждой мечущийся свет нового выныривавшего из земли состава — и все повторялось сначала. Как в жизни! Как в жизни… Он, конечно, догадывался, что случилось непредвиденное, что ждать, наверное, более не стоит, но при этом готов был стоять на этом сладко-мучительном посту до самого закрытия метро, а потом пешком идти к ее дому…
— Я тебе плачу за то, чтобы ты смотрела за нашей дочерью! — жестко сказал директор «Сантехуюта».
— Свирельников, она взрослая! Взро-сла-я! Живет у подруги, сюда только приезжает. Может быть, мне вместе с ней в институт ходить и по мальчикам?
— По мальчикам? — усмехнулся он. — Это твое дело, А в институт не помешало бы! Ее снова отчислили, чтоб ты знала! И выкупать приказ об отчислении я больше не буду.
— И не надо!
— Что значит «не надо»?
— Я знаю, что ее отчислили.
— Как — знаешь?!
— Мы так с ней решили.
— В-вы… Вы решили?!
— Ей не нравится этот институт. Она будет поступать в Высшую школу дизайна.
— Какого еще, на хрен, дизайна? Почему я ничего не знаю?
— Ты хочешь, чтобы я ответила?
— Хочу!
— Потому что надо общаться с дочерью, а не с ее однокурсницами! — Сказав это, Тоня гадливо поморщилась.
…По закону подлости она появилась как раз в тот самый момент, когда курсант Свирельников после долгих колебаний отлучился наверх, чтобы позвонить ей домой, а когда, не дозвонившись, спустился вниз, то нашел Тоню на платформе — растерянную, чуть не плачущую. И тогда он впервые по-настоящему понял, что совсем даже небезразличен ей. Оказывается, этой ироничной филологине было необычайно, жизненно важно, дождется он или нет. Вообще любовь состоит из жизненно важных мелочей, и, когда жизненно важные мелочи становятся обычными мелочами, любовь заканчивается. Увидав Свирельникова, Тоня нахмурилась и улыбнулась одновременно:
— Я думала, ты не дождался…
— Я… Я бегал звонить…
По телефону они могли говорить часами, к возмущению Федьки и к раздражению Полины Эвалдовны. Кстати, когда Тоня привела кавалера знакомиться с матерью, та сказала: «Ну наконец-то я вижу молодого человека, из-за которого не могу нормально позвонить по телефону!» Но говорили они часами совсем не из-за того, что им многое нужно было сказать друг другу. Сказать им тогда, по правде, было почти нечего. Те, кому есть что сказать, предпочитают молчать, ибо чувство от слов беднеет и иссякает. Просто, позвонив по какому-нибудь пустяку и, таким образом, связав себя с ней неведомым электрическим чертенком, бегущим по проводам, он уже боялся отпускать Тоню в ее отдельную жизнь, покуда неведомую и потому таившую в себе угрозы для начинавшейся любви. Судя по всему, она чувствовала то же самое. И они говорили, говорили, говорили, пока домашние силой не оттаскивали их от телефонов…