— А кто этот Михоэлс? — спрашивает он у местного интеллигента — киномеханика.
— Вроде как артист был… — отвечает тот.
И вот Семен бродит по своей пьяной, нищей, разграбленной, в труху развалившейся деревне и рассказывает всем о том, что он теперь, выходит, еврей. Рассказывает бригадиру, почтальону, продавщице сельпо (в надежде на водку в кредит), рассказывает собутыльникам, милиционеру, бычку, привязанному к колышку, рассказывает заезжим бандитам, ворующим по церквам иконы… Одни просто отмахиваются, мол, допился, другие слушают сочувственно, даже наливают, третьи смеются. Так, например, полюбовница Семена, доярка Тонька, узнав, что ее хахаль теперь жиденок, так хохочет, мотая ведерными грудями и суча в потолок толстыми голыми ногами, что сталкивает несчастного с печки на пол. Заезжие бандиты тоже сначала издеваются и даже предлагают устроить погром, но потом задумываются…
А растерянный Семен тем временем идет на убогое сельское кладбище и сидит, обхватив голову, на могиле простой русской женщины Натальи Павлиновны, которая вырастила его и которую он всю жизнь считал матерью. Кстати, к материнской оградке он идет мимо других могил: с мутных кладбищенских фотографий таращатся молодые мужики, да и по датам видно, что все это — умершие сверстники Семена. Он идет медленно и, останавливаясь возле каждой фотографии, отплескивает понемногу на холмики из початой бутылки со словами:
— На, Васек, похмелись! На, Серега, похмелись!
И вот, значит, сидит он у могилы приемной матери и советуется с ней, мол, ехать или не ехать…
— Езжай, сынок! — говорит мать.
Конечно же ему это только мерещится, ибо бутылка пуста. Тут-то его и находят бандиты. Оказывается, у них созрел план. Они разузнали, что Семена, как еврейского сироту, находящегося под покровительством фонда Михоэлса, на таможне особенно шмонать не станут — поэтому с ним безопаснее всего переправить за границу краденые иконы. Они везут его на какую-то хазу и, гнусно выхваляясь, показывают награбленное: изящного Георгия, пронзающего змия тонким, как вязальная спица, копьем, рыжекудрую голову Спаса, грустно смотрящего с трепетного платка, и, наконец, Богоматерь, умиляющуюся трогательному Богочеловечку, который по-котеночьи ластится, прижимаясь к ее щеке…
И пьянехонький Семен, любящий весь мир, включая бандитов, вдруг говорит «нет». Ему предлагают деньги — он говорит «нет». Ему угрожают — он говорит «нет». Его бьют — он, харкая кровью, говорит «нет». Бандиты затаптывают его почти до смерти, вывозят в поле и на ходу выбрасывают из машины. Идет первый снег.
Семен, окровавленный, лежит на стерне и тихо замерзает. Видно, как тускнеют, словно запотевают изнутри, его глаза. В предсмертном сне он, никогда не выезжавший дальше райцентра, видит себя в желтом городе, стоящем на каменном холме, в городе, окруженном высокими зубчатыми стенами, видит себя прижавшимся щекой к огромному камню странной стены — из щелей между грубо отесанными глыбами торчат сотни, тысячи записок к Богу. Это — Иерусалим, Стена Плача. Идет снег…
Когда зажегся свет, Башмаков заметил, что у Веты глаза покраснели от слез. Перед легким фуршетом режиссер Мандрагоров, жизнерадостный лысый толстячок, одетый в серый обвислый костюм со слоновьими складками, принимал поздравления, со всеми целуясь и пересмеиваясь. Как выяснилось, Ветин отец тоже давал на фильм кое-какие деньги и обещал непременно быть на премьере, но внезапно улетел в Швейцарию на переговоры. Вета отправилась поздравлять режиссера и извиняться за отсутствие спонсора. Олег Трудович ревниво заметил, что Мандрагоров обнимал и целовал ее дольше, чем других.
Потом пили шампанское.
— Тебе понравилось? — спросила Вета.
— Тяжелый фильм…
— Что значит — «тяжелый фильм»?
— Не знаю, так моя бабушка Дуня говорила.
— И какие же фильмы она считала «тяжелыми»?
— Не помню. «Броненосец „Потемкин“», кажется… Когда детская коляска по лестнице скатывается, а черносотенец младенца шашкой пополам…
— А ты знаешь, что Эйзенштейн все это придумал? И лестницу, и расстрел, и коляску — все…
— Никогда ничего нельзя придумывать хуже, чем в жизни! Никогда! Как придумаешь, так потом и будет. Сначала напридумывали, а потом тряслись по ночам…
— А как ты думаешь, неужели в деревне сейчас такой ужас? Или Мандрагоров тоже придумал?
В это время режиссер, обладавший, как многие творческие персоны, почти телепатической мнительностью, словно почуял, что речь зашла о нем, и помахал Вете рукой, послав ей воздушный поцелуй. Она в ответ счастливо улыбнулась.
— Не знаю, как в деревне, но у моей тещи в поселке, — мстительный Башмаков специально сделал ударение на слове «теща», — вроде все нормально. Строятся. В магазине все есть.
— Меня не интересует, что в поселке у твоей тещи. На Кипре у всех бассейны и подъемные кровати. Я — про деревню!
— Не знаю, наверное, паршиво. Если в одном месте много бассейнов и подъемных кроватей, то в другом, по логике вещей, вообще ничего не должно остаться…
В это время в сопровождении двух «шкафандров» мимо прошествовала Принцесса. Олег Трудович был уверен, что она не заметит его, малого и сирого, поэтому даже не стал для безопасности поворачиваться спиной. Но он ошибся. Лея окинула Вету оценивающим взглядом, а потом кивнула Башмакову вроде бы поощрительно, но с каким-то еле уловимым злорадством.
— Ты ее знаешь? — удивилась бдительная Вета.
— Да, мы когда-то вместе работали в «Альдебаране».
— Где-е?
— Ну… в общем, мы «Буран» строили.
— Тот, который в Парке культуры? А ты мне никогда не рассказывал…
— Я тебе многого не рассказывал.
— Расскажи!
— Тебе будет неинтересно.
— Мне про тебя все интересно. И не смей прятать от меня свою жизнь! Я хочу знать про тебя все. И я хочу к тебе домой. Хочу!
Подкрался Новый год. Башмаков заранее попросил Гену, чтобы тот позвонил 31-го утром и вызвал Олега Трудовича для ремонта банкомата. Игнашечкин покачал головой, но просьбу выполнил. Катя Генин голос уже знала и поэтому отнеслась к вызову с раздражением, но без подозрений. Башмаков помчался на Плющиху. Вета обрадовалась, целовала его румяное от мороза лицо и повторяла: «Олешек, Олешек…» Они выпили шампанского и проводили старый год в постели. Когда он собирался домой, Вета заплакала.
К 23 февраля она подарила Башмакову ноутбук, очень дорогой. Он сначала отказывался брать, даже сердился, но понял потом, что сопротивление бесполезно, да и хотелось ему, конечно, иметь свой ноутбук. Кате он наврал, будто «машинку» выдали в банке для работы на дому. В тот же вечер Олег Трудович установил компьютер на столе, подключил и стал осваивать, но его позвала на кухню Катя для вскрытия большой банки с селедкой. Справившись с задачей, Башмаков вернулся в комнату и обомлел — с монитора смотрела грустно улыбающаяся Вета, а внизу были слова: