Не менее важным было развитие городского транспорта: сначала появилась жалкая телега на деревянных колесах, которую медленно тянула извозчичья лошадь в веревочной сбруе. Она предназначалась для «народа», то есть только для двоих седоков; для публики побогаче имелись так называемые дрожки или линейка, существующая и по сей день: обитая кожей карета на подвесных рессорах, две соединенные дугой оглобли, между коими впрягалась лошадь. В линейке хватало места для восьми человек, они усаживались по четыре с каждой стороны спина к спине. Эти экипажи долгое время трясли пассажиров по ухабистым мостовым и были усовершенствованы далеко не сразу. Но все же со временем к дрожкам приделали низкие горизонтальные рессоры, сиденья снабдили перьевыми подушками, обули колеса в резиновые шины, положившие конец тряске, а потом заменили и подушки удобными широкими диванчиками.
В конце шестидесятых была введена конка и замелькали первые велосипеды; усовершенствованием девяностых годов был трамвай, но и его, в свою очередь, перещеголял автомобиль.
Дорожное строительство, а ведь только оно сделало возможным усовершенствование транспорта, осуществлялось в форме субподряда. Каждый год в конце осени русское правительство проводило торги, то есть раздачу заказов на производство строительных работ и поставок. По этому поводу к нам обычно приезжал из Варшавы дед. Собирались и другие подрядчики из разных городов. Мы готовили деду торжественную встречу. За день до его прибытия отца предупреждали о нем эстафетой, то есть через гонцов, менявших лошадей на каждой почтовой станции. В день приезда с самого утра все в доме, особенно мы, дети, были полны ожидания и нетерпения. В определенный час мы собирались на парадном балконе или на крытой галерее: там, между колоннами, было самое лучшее место для того, чтобы мы могли первыми обратить на себя внимание деда. Все взоры устремлялись на мост, ожидание достигало высшей степени напряженности. И вот, наконец, раздавался грохот колес, и на мост, словно влекомый нашими взглядами, въезжал большой четырехместный экипаж деда, запряженный четверкой лошадей. Каждый из нас вытягивался в струнку, приглаживал волосы, сердца колотились от волнения…
Карета останавливалась перед балконом. Высокий худой светловолосый слуга в ливрее с несколькими воротниками соскакивал с козел, открывал дверцу и помогал деду выйти. Это был почтенный статный старец, с виду еще довольно крепкий, с длинной седой бородой, высоким широким лбом и строгим взглядом выразительных глаз. Но на своего сына дед смотрел с отеческой гордостью и нежностью. Старик до глубины души радовался, что наш отец, несмотря на всю свою занятость, находил время для изучения Талмуда. Дед часто говорил, что завидует огромным талмудическим познаниям моего отца и тому, что он все-таки умеет находить время для своих штудий.
Сначала дед здоровался с мамой, но без рукопожатия. Отца, старшего брата и моих свояков он обнимал; ко мне и старшим сестрам обращался со словами: «Что поделываете, девочки?» Но эти несколько слов приводили нас в восторг. Затем, сопровождаемый всеми чадами и домочадцами, собравшимися на балконе, дед направлялся в дом.
Нам, младшим, не разрешалось сразу входить в празднично убранные комнаты; через левую дверь и главную галерею мы возвращались в детскую. А старшим сестрам позволяли проводить первые часы с дедом и родителями и принимать участие в обсуждении дел. Только на следующее утро мать приводила нас к деду. Он ласково гладил нас по голове или трепал по щеке, но почти никогда не целовал. По его знаку слуга раздавал нам вкусные конфеты и апельсины, специально привезенные из Варшавы. Однако «аудиенция» длилась всего несколько минут. Мы целовали протянутую нам сильную белую руку, желали нашему дорогому и почитаемому дедушке доброго утра, кланялись и удалялись без единого лишнего слова.
Пока дед гостил у нас, в доме царило шумное оживление: все носились туда-сюда, приходили и уходили гости и деловые партнеры, во двор въезжали и выезжали экипажи и дрожки. Обед подавался позже, чем обычно.
Из столовой в желтую гостиную переносили большой стол, вынимали все серебро, хрусталь и фарфор, подавали больше перемен, чем всегда, и дольше сидели за обедом. Никто из моих сестер — от старшей до самой младшей — не садился за длинный стол; для нас, к нашей великой радости, накрывали отдельно. Кормила нас няня Марьяша — задорная краснощекая девушка с толстыми черными косами и красным платком на голове, закрученным в виде тюрбана. Моя старшая сестра Хаше Фейге сама приносила нам с большого стола вкусные блюда, пироги и все такое прочее. На нас не распространялось требование строгой дисциплины, соблюдавшейся в желтой гостиной, мы были предоставлены самим себе и могли наслаждаться полной свободой.
К вечеру подъезжали и другие гости, в том числе и христиане — высокопоставленные военные, инженеры, архитекторы, с которыми дед играл в преферанс. Разносили богатый десерт, и нам, детям, снова доставалась наша законная доля сластей; а если еще мама позволяла залезть с ними на печку в столовой и зажечь там свет, мы чувствовали себя на седьмом небе. На печке было так весело, так уютно! Там даже днем царила полутьма, а в углу жили наши куклы, лежали их платья, стояли их кроватки, кастрюльки, чашки-блюдца и все тому подобное. Марьяша находилась с нами безотлучно. Она умела рассказывать такие интересные сказки! Мы забывали обо всем на свете и ничуть не соблазнялись суетой в роскошных нижних комнатах; мы и так были вполне счастливы.
Мама, однако, не любила, когда мы залезали на печку: путь наверх был довольно крутым и небезопасным. Нужно было поставить одну ногу в специально для этого сделанное углубление, а другую с размаху закинуть на печь, при этом можно было потерять равновесие и грохнуться головой об пол. Наверху нас тоже подстерегали опасности. Если в столовой происходило что-то интересное, голова сама собой высовывалась далеко за край печки, но при этом ноги болтались в воздухе. Одна из нас и вправду однажды сверзилась на пол — только тогда мы осознали всю степень риска.
Но все-таки мы часто добивались разрешения занять наше излюбленное место и торчали там целый вечер. На печке имелась довольно просторная лежанка, на ней можно было сидеть и лежать, но не стоять, потому что потолок был слишком низкий.
А в нижних комнатах продолжало царить оживление. После чая и десерта еще долго не прекращались разговоры о делах.
Дед взял подряд на сооружение Брестской крепости, а отец обязался поставить на стройку много-много миллионов кирпичей с клеймом I. Е. — своими инициалами. Суета улеглась, дом утихомирился. И дед уехал. На прощание мы получили от него в подарок красивые золотые монеты. В доме стало так тихо, как после свадьбы. (Имеется в виду свадьба сороковых, но уж никак не восьмидесятых годов.)
Но уже приближался другой дорогой гость — праздник Ханука
[26] со своими веселыми волнующими событиями. К субботе перед Ханукой надо были начистить до блеска светильник — ханукию
[27]. Мы, дети, всегда сбегались смотреть, как это происходит, каждая мелочь обряда приводила нас в восхищение. Светильник был сделан из плетеной серебряной проволоки и походил на диванчик со спинкой. На спинке помещался орел, а над ним какая-то птичка с миниатюрной короной на головке. С обеих сторон были вделаны трубочки, куда вставлялись восковые свечки, а на сиденье стояли восемь кувшинчиков — масляных лампадок. Существует предание о маленьком кувшинчике с маслом, который некогда, после изгнания врагов, обнаружили Маккавеи
[28] в Иерусалимском Храме и которого хватило, чтобы освещать храм целых восемь дней. Зажигая светильники и масляные лампадки, евреи ежегодно отмечают день памяти Маккавеев — праздник победы.