Нас, детей, тяжелые дни покаяния не слишком огорчали, напротив, мы радовались осени с ее спелыми фруктами, поглощая их в огромных количествах. За один медный грош, ежедневно получаемый от матери, можно бы купить целый передник фруктов, а молодой желудок терпеливо принимал дары осени. У нас в саду тоже созревали фрукты, ожидая своей очереди; оставалось только протянуть руку и отправить лакомство в рот. Ветви деревьев едва выдерживали тяжесть зрелых плодов, а овощи являли роскошество красок. Поспевала капуста. Моя сестра умела делать из кочерыжек что-то вроде сальной свечки. Она очищала ее, обстругивала и втыкала в верхушку деревянную щепку, подчерненную в саже, так что кочерыжка выглядела совсем как светильник. Поздно вечером она подсовывала ее то кухарке, то слуге.
На какой-то момент щепка вспыхивала, но быстро угасала, а жертва проделки страшно сердилась. Мы, дети, весело хихикали, наблюдая за розыгрышем с безопасного расстояния. Теперь мы устраивали свои проказы в доме, так как на дворе уже начинало холодать. Дни становились все короче и ненастнее. В хедер мы отправлялись уже не с самого раннего утра, и часто на улице было так холодно, что нам приходилось играть внутри школьного помещения.
Подходил к концу месяц элул, и в доме воцарялась тишина. Родители и взрослые сестры становились все серьезнее. Близились заботы времени слихес. Еще до наступления рассвета творились покаянные молитвы. Некоторые из них очень длинные, так что, например, в эрев-Рош-ха-Шоно
[133] (канун Нового года) приходилось вставать особенно рано, чтобы успеть вовремя закончить литургию «Зехор брис»
[134] (Помни о завете!).
Само наступление Нового года рассматривается как событие священное и серьезное, но празднуется оно очень весело. У нас жарили разные оладьи, варили варенья на меду и сахаре, а белый хлеб пекли в форме круглых кренделей, что символизировало круглый год. Женщины обычно носили белые платья
[135], которые надевали только на Новый год
[136] и Судный День Йом-Кипур
[137] — праздник примирения. Накануне женщины зажигали и благословляли свечи. В предпраздничном настрое еще чувствовалась серьезная печальная нота. Во время вечерней молитвы в синагоге много плакали. Вспоминаю, что наш добрый отец обычно в этот вечер возвращался из синагоги, охрипнув от плача. Но скоро праздничное настроение брало верх, отец радостно давал нам благословение и творил кидуш
[138] (освящение праздника). Сначала мы, не жалея воды, совершали омовение рук, потом молча садились за стол и тихо молились, а отец в это время произносил благословение над двумя лежавшими перед ним буханками хлеба; одну из них он делил на две части, отрезал кусок, обмакивал его в мед
[138] и тихо бормотал молитву. Никто не произносил ни слова, пока он не съедал свой первый кусок. После этого свои моцес
[139] (первые куски хлеба) с медом получали дети, и все приступали к обильному ужину. Хотя вечерняя трапеза начиналась только в девять вечера, сразу после нее отправлялись спать, потому что завтра нужно было очень рано идти в синагогу. Помнится, в новогоднее утро я никогда не видела дома ни матери, ни других взрослых. Рано утром все уходили на молитву, а возвращались в час или два пополудни, усталые, но в приподнятом настроении — так благостно действовали на них богослужения этого дня. Новогодние молитвы исполнены возвышенной поэзии пиютим
[140]. Это философские размышления о бренности земного бытия, о справедливости и милосердии нашего единственного Бога, «на судейском стуле сидящего», как говорится в стихах, «и правосудие творящего»
[141].
«Он отворяет ворота тому, кто стучит в них, полный раскаяния, кто в суде подавляет свой гнев, кто судит милосердно и благоговейно. По милости своей Он владеет отпущением всякой вины, Он гневается недолго и велик в долготерпении, доброта Его изливается на грешного и праведного. Он ждет, пока грешник не обратится к благочестию»
[142].