Портрет спрятан под стекло и вставлен в раму – кем? Быть может, самим Семеном Феофановичем Хромовым или Иваном Григорьевичем Чистяковым, людьми трезвыми, основательными и отнюдь не легковерными, не падкими до россказней и слухов. Уж они-то взвешивали каждое услышанное слово, прежде чем принять его на веру, но портрет хранили не только как реликвию, но и как святыню. Хранили сами и детям строго завещали хранить. Значит, знали, кто такой старец Федор Кузьмин. Знали и даже более того – были твердо убеждены и служили этому убеждению как своему купеческому делу, которое надо двигать вперед и распространять вширь, вовлекая в него как можно больше людей. Собственно, в этом и смысл письма Ивана Григорьевича: дело двинулось… уже открыто говорят…
Показав мне портрет и испытав чувство законной гордости за свою реликвию, Евгения Александровна снова исчезла за занавеской, и вот тут-то я приготовился… Приготовился даже не к встрече с предметом… ради которого… а к тому, что сейчас произойдет нечто, не совпадающее с предметным миром, с теми вещами, которые нас окружают (цветами, фотографиями, вазочкой, кружевными салфетками), и с нами самими, – не совпадающее и иное, как бывают иными по отношению к нам события, уже свершившиеся в истории, но посылающие нaм некие призрачные свечения, смутные отзвуки, неясные отголоски, как будто они до сих пор свершаются рядом с нами. И события, и люди – такие, как Александр Благословенный, чьим присутствием словно бы овеяло меня в тот момент, когда Евгения Александровна развернула передо мной длинную и необыкновенно широкую полотняную рубаху с небольшим разрезом сверху и прорезью для пуговицы.
Да, да, овеяло присутствием, как будто он вошел – незримо, бестелесно, но это был именно он, высокий, статный, физически сильный и духовно просветленный старец, о котором другой просветленный сказал в «Розе мира»: «Детской дерзостью была бы попытка догадываться о том, какие дали «миров иных» приоткрывались ему в последние годы и в какой последовательности постигал он тайну за тайной». Развернула рубаху, а затем достала вязаную шапочку – коричневатую с желтыми полосками, – и вновь возникло чувство некоего благого веяния: шапочка, покрывавшая его голову! Покрывавшая когда-то, а сейчас доносящая до нас свечение, отзвук, отголосок. И шапочка, и засохшая губка – все, что осталось от Александра и к чему мне удалось прикоснуться, притронуться, – мне, человеку этого времени и пространства, изумленно застывшему перед далями «миров иных». Удалось волею случая, и что я мог сказать после этого – только подняться, поблагодарить и произнести решительно и бесповоротно: «Мне пора».
Я так и поступил, и хозяйка проводила меня до дверей, я спустился с крылечка, открыл калитку, и на этом закончилось мое путешествие.
Закончилось, хотя я еще несколько раз приходил в Алексеевский монастырь, стоял у дома Хромовых, бродил по Монастырской улице и поднимался на Воскресенскую горку – ту самую, на которой некая жительница Томска свиделась однажды с царем. Этот рассказ, встречающийся во многих источниках, относится ко времени прибытия Феодора Козьмича по этапу в Томск. «Одна женщина страстно желала увидеть царя. И вот однажды она видит сон: является ей какой-то неизвестный старец и говорит: «Выйди завтра на Воскресенскую гору, и твое желание исполнится». Женщина вышла, куда ей было указано во сне, и видит, что приближается арестантская партия. Когда партия поравнялась с ней, из среды партии выделился какой-то нескованный, благообразного вида старик, подошел к женщине и тихо сказал ей: «Ты хотела видеть царя – смотри…» Это будто бы был Федор Кузьмич».
Приходил, стоял, бродил, поднимался, а в самый последний день удалось разыскать человека, который был свидетелем происшествия, для одних чудесного, загадочного, для других естественного, – явления Феодора Козьмича. Несколько дней подряд в одно и то же время его призрачная фигура возникала в окне часовни, а затем плавно двигалась по стене монастыря, вызывая удивленные возгласы и вздохи собравшихся. А людей собиралось много, почти весь город. И вот одного из них удалось разыскать и расспросить, действительно ли… в окне часовни?.. И Виктор Петрович Черепанов, бывший звонарь кафедрального собора (как он сам не без гордости признался, «звонил при архиерее»), подтвердил: было… Подтвердил как свидетель, как очевидец, чему я не мог не обрадоваться, и все-таки это произошло уже после моего путешествия.
Да, путешествие закончилось, а это произошло. И закончилось оно потому, что самое главное в нем уже было: Евгения Александровна, правнучка купца Хромова, показала мне реликвии, хранившиеся в их семье, – рубаху и шапочку Феодора Козьмича. Полотняную рубаху и вязаную шерстяную шапочку, в которых ходил по старому Томску любимый внук Екатерины, победитель Наполеона, создатель Священного союза, собеседник Николая Карамзина и Жермены де Сталь, – мне, сентиментальному созерцателю, охотнику за исчезнувшей тенью…
Поэтому на следующий день я с чувством исполненного долга и некоей приятной опустошенности дождался на перроне поезда, забросил на полку чемодан и поехал в Москву, вспоминая деревянный домик, калитку, накрытый скатертью стол. Поехал, а вдогонку мне полетело письмо, которое я получил через неделю уже дома, в Москве: Евгения Александровна посылала мне фотографию прадеда, Семена Феофановича. Семен Феофанович стоял, держа в одной руке круглый картуз, а другой сжимая спинку кресла, в котором сидел облаченный в парадную рясу священник (быть может, архимандрит Иона?). Стоял крепко, по-борцовски – кряжистый, коренастый, невысокого роста, с волосами, по-купечески расчесанными на обе стороны, с усами и бородкой. Стоял и смотрел на меня строго и испытующе, словно доверяя мне величайшую тайну русской истории, – тайну сибирского старца Феодора Козьмича.
Часть третья
Глава первая Тень
Итак, я начал с главного – с ухода…
Я побывал в Таганроге, Киеве, Томске, где прошла вторая половина жизни Александра I (по числу лет, может, и не половина, но по значимости – именно половина). Посетил Петербург, где он родился и вырос, опекаемый бабкой, где пережил страшную ночь 11 марта, – ночь убийства его отца, и откуда отправился в Таганрог. Теперь предстоит побывать в местах, связанных с европейскими победами и европейской славой Александра, – в Париже, Лондоне, Вене. Побывать, увидеть и сопоставить масштаб деяний: томское старчество и парижские триумфы, одного без другого не понять – только во взаимосвязи, ведь торжественно вступал в Париж, принимал отречение Наполеона и решал его судьбу будущий старец Феодор Козьмич, а затворничал на заимке Хромова император Александр I. Вот что высвечивается в русской истории, вот какое новое измерение она приобретает: в Париже – старец, в Томске – император. Вне этой взаимосвязи и Александровская эпоха, и история Романовых, и вообще русская история остаются нераскрытыми во всей глубине, сходящей уступами к поддонным водам, заповедным ключам, тайным родникам, к несказанному, сокровенному…
В русской истории есть все: и плеть, и дыба, и грязь, и – святость. Без этого особого измерения – святости, – она остается до конца не постижимой. Ну, декабристы, Пестель, Рылеев, о которых написаны горы книг… Ну, Аракчеев, Сперанский, Кутузов… – это лишь театральные подмостки, освещенная софитами авансцена, сама же сцена отодвинута в глубину, скрыта, погружена во мрак. И нам еще предстоит приобрести привычку своим умозрением проникать туда, где великий старец Феодор Козьмич молился за Россию в то время, как его брат Николай I царствовал над ней в Петербурге (при этом, по некоторым данным, они вели зашифрованную переписку, о чем специальной комиссией во главе с великим князем Николаем Михайловичем было доложено Николаю II). Ведь если это так, то и на декабристов, и на Аракчеева, и на Сперанского надо смотреть как-то иначе. И писать о них надо как-то иначе (во всяком случае, не так легко и игриво, как Анри Труайя, развлекавший французов шаловливыми экскурсами в русскую историю).