Наконец измученное время легло у порога и свернулось калачиком. А я лежал напротив, закуклившись в плотный кокон из прошедших минут, и я был крошечный-крошечный, а кокон большой-большой, минуты в нем слипались в часы, а часы…
В день? В ночь?
В сутки?
Плошки дымили, тягучий туман проникал в меня, спутывая мысли, и они текли ленивой рекой, как и должны, наверное, течь мысли у привидения в Пяти Углах. И назойливая щепка чужих слов все мелькала в потоке моего сознания…
«Был бы ты, голубь, человеком, так подошел бы и дал бы безвинному старичку по последним зубам – человека Пять Углов не держат. Да только не человек ты пока…»
Мне очень хотелось стать человеком. Хотя бы для того, чтобы дать безвинному старичку и не только по зубам. Впрочем, Болботун ведь выбрался из меловой ловушки, а он тоже не человек! Значит, дело не в этом… значит, дело здесь в том, успел ли ты оформиться до конца. А я явно не успел… тень отца Тальки…
«Папа, – шепнул в моей голове озабоченный Талька, – это ты?»
У меня не было сил отвечать. Мало ли какой бред в голову лезет, а я им всем отвечай, да?
«Папа! – не унимался Талька. – Это ты, я знаю! Вилисса, я нашел его, честное слово, нашел! Давай говори, что дальше делать! Ну и что, что больно, мы потерпим… сейчас я еще дядю Бакса нащупаю, и мы…»
Как-то очень неприятно осознавать собственное сумасшествие. Я попробовал было расслабиться – в этот момент они в меня и вцепились. Две трети Дара в оставшуюся треть… Я просто физически ощутил бесплотные руки Вилиссы, тонкие пальцы Тальки, уверенные лапы Бакса; и все они ухватились за меня изнутри, а мое личное сознание не только попустительствовало этому вторжению, но даже словно потянулось навстречу ему.
Мне было больно. Мне было до того больно, что каждая клеточка моего выгнувшегося тела взывала к богу отдельным захлебывающимся голосом, и этот молящий хор обжигающим вихрем захлестнул меня, вертя и подбрасывая; и время у порога испуганно вскочило, глядя на корчащегося человека.
Все. Все, все, все…
Неужели действительно – все?
Я стоял на коленях и молотил кулаками об пол, потому что боль в разбитых костяшках была почти приятна, потому что она отвлекала меня от воспоминаний о той ушедшей боли, а память то возвращала, то отдаляла ее…
Разбитые. Кулаки. Кровь.
Неужели снова – целый? Как раньше?
Как – до смерти?
Что-то забрезжило глубоко во мне, и я почувствовал – да, целый. И сыну моему было десятикратно больнее – первым я подумал о Тальке, не о Баксе, не о Вилиссе, и мне не было стыдно за это.
А еще вокруг меня приплясывала совершенно идиотская мысль, и я никак не мог от нее отделаться.
Мысль о законе сохранения, так сказать, материи в целом и наших бренных тел в частности. Мы ЗДЕСЬ формируемся – наши останки ТАМ разлагаются. А если мы ЗДЕСЬ формируемся ускоренными темпами?
Не хотел бы я оказаться на месте того сторожа в морге…
Вру. Хотел бы. Кем угодно, хоть сторожем, хоть веткой, хоть зайцем – но ТАМ. Дома. Кем угодно – хотя все-таки лучше самим собой.
Но обязательно – с Талькой. И с Баксом. Иначе я, наверное, повешусь ТАМ – и снова буду ЗДЕСЬ.
Я шагнул к плошке – ничто не остановило меня – и изо всех сил пнул ее ногой. Плошка взлетела в воздух, врезалась в стену, разбрызгав содержимое, – и там, где дымящаяся дрянь стекала по стене, желтела и осыпалась штукатурка.
Но до пола чертов клей не дошел. Исчез. А вот куда – не знаю. И знать не хочу.
Я плюнул на Пятый Угол и переступил границу, подумал, повернулся и плюнул еще раз. Уж больно много всякого накопилось…
Неожиданный сквозняк метнулся мимо меня, плошки гнусаво задребезжали и перестали дымиться, и дверь в смежную комнату со скрипом отворилась.
В щель по-прежнему был виден письменный стол и фолиант на нем. Я пожал плечами, пересек помещение наискосок и собрался выйти в коридор.
И зачем-то обернулся.
В смежной комнате за письменным столом кто-то сидел. Спиной ко мне. И спина эта наводила на разные невеселые размышления.
Чешуйчатая была спина. С зеленоватым отливом. С костяным гребнем вдоль позвоночника.
Еще один порыв ветра распахнул дверь полностью, и сидящий за столом повернул ко мне задумчивую крокодилью морду.
– Слушай, – раздраженно сказал ящер, – ты или туда, или сюда… сквозит же, а у меня и так хвост ломит…
Глава двадцать вторая
Утром познав истину, вечером можно умереть.
Конфуций
– Я и есть Книга, – в очередной раз заявил ящер.
Я принялся грызть ногти на левой руке, потому что на правой грызть уже было нечего. Потом согласно кивнул и одновременно пожал плечами. Оба этих жеста плохо стыковались друг с другом, но очень удачно отражали создавшуюся ситуацию.
Мой чешуйчатый собеседник облизал раздвоенным языком половину своей, с позволения сказать, физиономии, и его трехпалая когтистая лапа поиграла письменными принадлежностями на столе.
– Терпеть не могу косности мышления, – сообщил он в пространство перед собой. – Вот если бы я сказал тебе, что я – материализация местных суеверий, и в придачу стал бы жевать твою ногу, ты поверил бы мне после первого укуса. Можешь не моргать, я и так знаю, что поверил бы… А когда я говорю, что я – Книга, у тебя на лице сразу появляется кисло-сладкое выражение, и меня от него тошнит.
Мясистый хвост заерзал по полу, издавая противный скрежет. И как он умудряется сидеть на табурете, с таким хвостом-то?..
– Книга не должна сидеть за столом, – с назидательностью самоубийцы возразил я. – Книга должна лежать на столе. Плашмя… вот.
– Почему? – удивился ящер, топорща гребень. – Потому что ты так привык?
А действительно – почему?
– Ну хорошо, – в хриплом голосе ящера пробилась усталость, – раз ты такой упрямый, то я сейчас лягу на стол. Тебя это удовлетворит?
Господи! Сейчас эта туша взгромоздится на стол, и…
И мои мозговые извилины вытянулись и встали во фрунт. Потому что табурет передо мной опустел. Без серного запаха и раскатов грома. Тихо и мирно.
А на столе возникла Книга. Толстая, увесистая, в черном кожаном переплете с витыми медными застежками.
Я сидел и молчал.
Книга лежала и молчала.
И долго это продолжаться не могло.
Я встал и приблизился к Книге. К Зверь-Книге. В углу кто-то визгливо захихикал. Я быстро обернулся.
Никого.
Тогда я протянул руку и коснулся переплета.
Ничего.